Первое случилось в мае, что грянул так внезапно, в ледяном и сине-пронзительном, когда на юные заоконные цветущие яблони выпал снег и убил их. Они стояли, будто написанные акварелью, в майском сиреневом снегу и умирали. Витка закричала, увидев их агонию, и рванулась к окну, и разбила в кровь лицо о решетку. Через пять минут она затихла, привязанная к кровати, падая в сладкий обморок аминазина, а возле, успокаивающе-ласково гладя ее исколотую руку, сидела шизофреничка Таня, испуганно взирая на нее черно-золотыми глазами. Второе пробуждение было связано с Ним. Перед тем, как заключить ее в этих страшных и печальных стенах, та, лениво-добродушная, осторожно поведала ей, что беседовала с Ним, что Он очень испуган, не ожидал болезни и попытки самоубийства, что любовь Его к ней была лишь иллюзией, придуманной ею же, и что Он, возможно, больше не придет. Она засмеялась тогда и смеялась долго, до удушья, пока шепчуще-ласково не провели ее в пронзительную от белизны палату и не укололи в руку какую-то гадость, от которой вдруг стало хорошо и спокойно. Две недели прошли в беспомощном и беспощадном ожидании Его, и через две недели пришли к ней, но не Он, а другой, из ее бесконечно далекого «Дозамужества».
Он сидел рядом с ней в комнате посещений, стеснительно-опрятный, томительно-красивый, страдальчески скривив яркое лицо, за улыбку которого половина дам ее маленького гнусного городка готова была отдать жизнь и кошелек. Она тяжело оглядывала крохотную комнату для посетителей, где шевелились, жевали, шелестели, как пыльные серые мухи, старики из геронтологического отделения, а он говорил что-то сбивчиво, непонятно, и совал конфеты и розы, и пытался взять ее за руку. Маленький Айса напротив, упорно носивший на голове наволочку и «собиравший грибы» под больничными койками, чавкая, вдохновенно-восторженно поглощал припасы из сумки толстой болтливой татарки. Несколько секунд она недоуменно-растерянно разглядывала Айсу, затем перевела взгляд на Другого, и вдруг выгнулась и, выкрикивая: «Не ты! Не ты!» — стала биться затылком о блеклую больничную стену. Когда ее тащили в отделение свиноподобные желеобразные санитарки, она запомнила два взгляда — взгляд красавца, плачущий, жалостливый, и счастливый от татарских деликатесов взгляд безумца Айсы.
Через три месяца она вернулась домой, но поняла, что погибла, потому что Его не было в доме. Не было и вещей Его, зато черная птица весело и страшно вновь летала по комнатам, и речь ее лилась, как золотая лава. И тогда она пыльным летним утром, разложив на полу фотографии из прошлого, снова решила переступить черту…
Витка вздрагивала, уткнувшись в бабушкино плечо, рассказывая историю своей маленькой нелепой жизни, а бабушка гладила ее по волосам и шептала, шептала, шептала…
— Все прошло, Витуш, все прошло. Убила я ее, не прилетит больше. Сильнее я.
— Сильнее безумия? Смерти? — Витка подняла заплаканное лицо, улыбнулась недоверчиво.
— Любила я тебя, Витуш. Когда любишь, сильнее становишься. Сильнее даже самых страшных сил. Пойдем, встретим звезды и осень! Дверь открой. Для звезд надо двери шире открывать.
Распахнув дверь, они стали на пороге, и рыжий полосатый кот с ласковым мурлыканьем улегся возле. Не было крохотного, с замшелой кадкой у сарая, двора, не было ни сада, ни палисадника, ни ракитовой аллеи. У ног их бродили звезды, собираясь в причудливые силуэты-созвездия, меняясь каждоминутно, мерцая и вспыхивая. Бездна была у ног их, необъятная блистающая бездна, исполненная такой красоты и величия, что у Витки захватило дух.
— Что это, бабуш?
— Творение Божье, Витуш. И мой следующий путь. Не плачь, это прекрасный путь. Сотворенное Богом не может быть тьмой.
Витка вновь уткнулась лицом в бабушкино плечо, в застиранный фланелевый халат, заревела обжигающе, захлебываясь.
— Ты и отсюда уйдешь! Зачем, для чего? Я же знаю теперь, что ты не мертвая, что любишь меня, как тогда… Зачем?
Лицо бабушки было ровным, спокойным, и только глаза, ставшие вдруг золотыми от света бездны, нежно и молодо светились.
— Скоро ты начнешь забывать меня, Витуш, — тихо сказала бабушка. — Это закон жизни, закон памяти. Не плачь. Это не страшно. Это так должно быть. Ты начнешь забывать меня, и в доме станут погасать окна, исчезать вещи, и в конце концов останется одна-единственная дверь, ведущая сюда, к звездам. И тогда мы распахнем ее, и постоим на крыльце в последний раз, и попрощаемся со всем, что так любили. А потом шагнем вперед и прямо в созвездия. Не плачь. Это прекрасный путь.
Витка вытерла слезы о халат, пахнущий ветром, всмотрелась в дорогое лицо.
— Почему ты говоришь «мы», бабуш? Кто…
— Да разве я его оставлю? — улыбнулась бабушка, взяв на руки кота и укачивая его, как ребенка. — Так и войдем в Космос вместе — созвездие Кота и Старухи. Но и там я буду любить тебя, родная моя.
— Оттуда прийти нельзя?
— Не знаю, Витуш. Для любви нет невозможного. Только там мы уже не принадлежим тем, кого любим.
— Я никогда не забуду тебя!
— А вот это зря, Витуш. Нельзя всю жизнь помнить полусумасшедшую старуху в деревянном доме. Нужно помнить живых, тех, кто возле… Вот тот, например, с красной розой!
Витка отшатнулась, а бабушка лукаво засмеялась:
— Любит, любит! Я тебе говорю. Проснешься — подумай.
— Проснусь?!
— Проснешься, — кивнула головой бабушка. — Давай-ка закроем двери к звездам, а другие откроем. Пора тебе, родная. Постой, провожу через парадное.
Бабушка накинула на плечи желтый шерстяной платок, а Витка застыла, уцепившись за косяк, не в силах вздохнуть, и вещи, знакомые с детства, плавали перед ней, как в тумане, и кололо в груди.
— Не пойду, не хочу. Там черная птица. Она опять…
— Ничего не будет опять, Витуш, — бабушка обняла ее, и Витка вновь вдохнула яблочный запах ее волос. — Я же говорила тебе, Витуш, что убила ее. Проснешься — сразу поймешь, что нет ее больше. А Он… Слаб он, Витуш. И труслив. Пожалей его, отпусти. Отпусти из сердца.
Витка склонила голову, и бабушка поцеловала ее в пробор, зашептала тихо, радостно:
— …И да будет жизнь твоя, как ручей под солнцем, да не полюбишь слабого и трусливого, да не придет боле демон по душу твою, родная моя, родная моя, родная…
Под шепот этот отворилась парадная дверь, и узкие золотые листья бросил на порог осенний ветер, и вспыхнул шиповник, осыпанный ягодами, и тропинка среди рыжей осенней травы потянулась в ракитовую аллею. Витка сделала шаг вперед, потом оглянулась и вскрикнула, потому что закрылась тяжелая дверь, и нет больше рядом той, что любила ее больше жизни, но шепот ее, как заклинание остался с Виткой: «…Да не придет боле демон по душу твою, родная моя, родная моя, родная…»
Витка закричала, царапая дверь ногтями, но пустынное осеннее молчание обволакивало ее, и странное желание овладело ею — до дрожи, до жути захотелось вдруг вернуться в свою пыльную комнату, где так нелепо и пошло попыталась она умереть, и посмотреть на книги, на фотографию, на розу на подушке. Неужели тот ужас, что жил в ней последний год, действительно был убит? Она сбежала по ступеням и настежь распахнула калитку.
* * *
Пробуждение было легким и теплым, как солнечный луч на щеке. Она раскрыла глаза и встрепенулась. Не было черной птицы, не было отвратительного темного шелеста, сумрачно-пыльного присутствия ее и ее сотен бессонных глаз, что следили прежде за Виткой. Не было и того вкрадчивого ужаса, что подступал к Витке из всех углов комнаты, говоря о присутствии демона. Не было тоски, разрушительной и страшной тоски одержимости, не было золотой лавы голоса, не было песни о Смерти. Демон был убит, ибо на пути его встала Любовь, и об этом говорила светлая, до трепета в сердце, особая какая-то лучезарность комнаты и тихий покой, исходящий от всех вещей ее. Не было удушающей пыли, печального запустения, родниковой чистотой сияли распахнутые окна, запах яблок носился в воздухе, будто та, что спасла ее, перенесла сюда свое незримое присутствие. Подушка была еще мокрой от азалептиновой слюны, и, почувствовав ее, Витка содрогнулась. Стеклянный пузырек сиротливо желтел среди блистающей комнаты, и Витка вспомнила все. Пятьдесят таблеток… Это невозможно.