Сначала меня взяли работать в поле, но там увидели, что работник из меня никудышный. Хоть бей меня, хоть убивай – все равно ничего с меня не выколотишь, никакой работы не добьешься. И тогда меня отправили в лагерь между Данцигом и Сопотом. Сопот был курортный городок. Оттуда, из этого лагеря, меня посылали убирать бюргерские квартиры в Данциге. Мне очень повезло, потому что там жило много ополяченных немцев и поляков. Немцев как таковых они не любили. То есть это был далеко не худший вариант, хотя, конечно, и рабская работа. Такого издевательства, о котором пишут и рассказывают, я на себе не испытала. Наверное, где-то были совсем другие лагеря, но не в моем случае.
Шесть дней в неделю я работала. Полдня у меня был выходной, когда разрешалось выйти на улицу, но со знаком «Ост». Это соблюдалось строго. Нам выдали бело-синие нашивки, такой квадрат с синими полосками на белом фоне и с надписью «Ост» посередине. Некоторые ошибочно вспоминают, что знак «Ост» носили на рукаве. Это не так. Мы носили его слева на груди. Это эсэсовцы носили свои повязки на рукаве. Евреи свою звезду носили на спине. А у нас знак «Ост» нашивался на грудь.
Что же это были за бюргерские квартиры? Опять-таки мне очень повезло – даже не то слово. Было такое время, когда ломались не только человеческие судьбы, но и сознание. И моя судьба могла сложиться совершенно иначе. Но я убирала квартиры. В это трудно поверить, но там меня никто ни разу даже не обругал. У Евгения Евтушенко есть небольшое стихотворение из трех строф, которое так и называется: «Валентина Синкевич». (Я ходила на его выступления, когда была еще очень молодой.) В этом стихотворении он пишет: «Жизнь, где слышала ты „швайн!“ и „сучка!“ / Как «прелестно» тебе в двух фашизмах жилось, / генеральско-поповская внучка»[71]. Так вот, никто меня ни «швайн», ни «сучкой» там ни разу не назвал.
Это были семьи. Отцом одной из таких семей, куда я приходила убирать, был, видимо, крупный почтовый чиновник (конечно, наверняка партиец). У него была жена и две дочери – мои ровесницы. Там, в этой семье, я встретила полное равнодушие. Я представляю, что, если бы ко мне в дом попала такая девчонка, оказавшаяся на положении рабыни из-за войны, я бы не знала, как ее обласкать. Но нет, этого, конечно, не было совершенно. Работник из меня был паршивый, но в одном доме на кухне мне даже давали что-то поесть. А в лагере нас особенно часто кормили брюквой. Какие-то витамины были, и к брюкве давали маргарин, кусочек хлеба. Кроме меня там работали еще какие-то старые женщины. Я приходила, убирала, уходила обратно, и все – кончено дело.
Но когда стала подступать наша армия, для немцев настало опасное время. На улице в Данциге я как-то раз случайно встретила старых, послереволюционных эмигрантов: Зинаиду Васильевну Монастырскую и ее мужа. Они шли и громко говорили между собой по-русски, что-то оживленно обсуждали. Я подошла к ним, мы разговорились. Они очень мною заинтересовались, потому что я была девушка «оттуда». Потом мы несколько раз встречались. В один из моих выходных они пригласили меня к себе. У них уже было немецкое гражданство. А потом, когда советские войска подошли совсем близко, они мне предложили: «Хочешь, Валя, поедешь с нами? Мы будем эвакуироваться с немцами». И я рискнула. Спорола свои остовские нашивки и как была, так и пришла к ним. Из Данцига мы с ними попали в Киль. Во время дороги они мне запретили говорить, потому что немецкий у меня был никудышный.
Они вас взяли как свою дочь?
Да, как свою дочь. Паники как таковой среди немцев не было, но, конечно, они находились уже в полном смятении, и в другое время провернуть такую комбинацию было бы немыслимо. Монастырские взяли меня как свою как бы приемную дочь. Они должны были всюду показывать свои немецкие паспорта, но обо мне их даже никто не спросил. Внешне я выглядела гораздо моложе своих и без того юных лет, была похожа на подростка. И так я прошла с ними и сидела всю дорогу молча как рыба. Ко мне никто не обращался. Там были сплошные немцы, беженцы.
Мы приехали в Киль, и вот тут-то я в полной мере узнала, что такое ковровые бомбардировки. Киль – это порт, и, конечно, его полностью разбили. Мы еле ноги унесли. Мои спасители были старые эмигранты, очень боялись большевиков. Да и мне ничего хорошего дома не сулило, я это уже вполне понимала. Я была из монархически настроенной семьи. Потом мне говорили: «Какая же ты счастливая, что тебе удалось бежать!» Девчонки, которые вернулись, рассказывали, как их принимали дома. Там было только два выхода: на фабрику или в колхоз. А так как фабрики в Остре не было, то всех их отправляли в колхоз. Учиться, конечно, не дали. Пятно на всю жизнь. Уже потом тем, кто в то время был еще совсем молод, выдавали какие-то справки, что, мол, малолетние узники и так далее, но потом это уже стало не нужно. Вся их жизнь была перечеркнута.
Из Киля мы поехали во Фленсбург, где поселились в немецких беженских лагерях, которые потом стали дипийскими[72]. Там мы пересидели насильственную репатриацию.
А где вы находились непосредственно во время капитуляции? Где эта новость дошла до вас?
Весть о капитуляции застала нас во Фленсбурге, в беженском лагере. Монастырские были Reichsdeutsche[73]. В разбитой Германии делать им было уже нечего, зарабатывать нечем. Но у них сохранились старые «нансеновские» паспорта[74]. Они умолчали, что успели стать немецкими гражданами, и таким образом, когда закончилась насильственная репатриация, им открылся путь в эмиграцию.
Но бедняга Конрад Витальевич Монастырский попал под немецкую машину. Он ужасно переходил улицы. Всегда говорил: «Они не имеют права, не будут давить людей, остановятся». И вот на него налетела трехколеска. По странному совпадению уже здесь (в Америке, в Честере, штат Пенсильвания) его жена тоже попала под машину. Эти люди спасли мне жизнь.
Как начался и как протекал этот процесс насильственной репатриации? Известно, что люди брали псевдонимы (как, например, Елагин)? Как еще спасались?
Спасались кто как мог. Да, была масса подложных документов. В Америку ведь приехали тысячи людей с фальшивыми документами, потому что все, жившие на территории Советского Союза до 39-го года, подлежали насильственной репатриации. В их число не попадали балтийцы и старые эмигранты, потому что они не считались гражданами Советского Союза. Они были счастливчиками. Елагин в «Беженской поэме» писал:
Чтоб избегнуть жребия
Этого проклятого —
Вру, что жил я в Сербии
До тридцать девятого.
Был там такой фольклорный Иван, которого спрашивали: «Если вы родились, выросли и учились в Венгрии (скажем так), то почему вы говорите только по-русски и по-украински?» И перепуганный Иван отвечает: «Так ведь я жил в лесу». То есть в лесу, выходит, говорили по-русски и по-украински! Сочинили еще такую песню: «По синим волнам океана везут в Аргентину Ивана». Запутавшимся в собственных биографиях людям часто помогали переводчики из старых, послереволюционных эмигрантов. Они понимали что к чему и помогали им, когда те уже полностью завирались. Конечно, многие попадались. Было много самоубийств. У нас в лагерях люди как-то разузнавали, что грядет облава, что будут смершевцы, что будут хватать людей. Но работали специальные комиссии, и, если оказывалось, что захватывали старых эмигрантов или балтийцев, их отпускали. А тех, у кого или вообще не было документов, или если выяснялось, что документы подложные или что это советские граждане, то их отправляли в русскую зону, где тоже работали свои комиссии. Многие, между прочим, возвращались и добровольно. Шли поезда, были и цветы, играла гармошка и все такое – радостное возвращение домой.