Нам показали фильм, от которого мы пришли в ужас. Мы увидели какой-то барак, в котором жил медперсонал. Вокруг жуткая беднота, домики-избушечки из досок. Человек, который приехал и показывал нам этот фильм, волонтерствовал там два месяца в году. Мужу говорили: «Будете зарабатывать 150 долларов в месяц, но сэкономите на зимней одежде, там ведь всегда жарко. Питаться будете в кафетерии». Я посмотрела на все это и сказала: «Скажите, моей дочке сейчас четыре года, через два года ей будет шесть. Школа там есть?» Врач этот ответил, что школы там нет, но что-нибудь можно будет придумать. «На каком языке она будет учиться?» – «На испанском». Я спрашиваю: «А я что буду делать?» – «Ну, для вас там найдется масса дел. Женщины там все время рожают. Они бедные, у них по 10 детей. Вот вы и будете им помогать по хозяйству, волонтерствовать».
Найти работу они были обязаны только одному члену семьи, и муж уже склонялся ехать. Сначала мы решили, что он поедет один, а я с дочкой останусь. Может быть, этот врач и мог позволить себе волонтерствовать там пару месяцев в году, но, когда всю жизнь так, это уже слишком… В общем, ехать мы отказались, и они к этому отнеслись очень негативно. Сказали, что если мы откажемся и от второй работы, то больше они нам предлагать ничего не будут. Получилось, что работу они нам нашли, а мы ее отвергли.
Вторую работу нам предложили в Маршалтауне в штате Айова. Если вы читали «Main Street» Синклера Льюиса[83], то в романе этом он описал примерно такой вот городок. Тоска зеленая, абсолютно мертвый город. Одна Main Street, один кинотеатр. Плюс ко всему тогда был сухой закон, то есть ни бутылки вина нельзя было купить, абсолютно ничего. Конечно, эта проблема для нас была не самой важной, но отпраздновать Новый год было нельзя. Меня и мужа назначили работать санитарами в больнице при старческом доме ветеранов какой-то далекой американской войны. Там были и жены, и родственники, и дети, и внуки, и правнуки этих ветеранов. Фактически в эту больницу люди приходили умирать. Такая вот была депрессивная атмосфера, каждый день кто-то умирал, и работа была очень тяжелая и физически, и морально. Я работала в первую смену с 7 до 3, надо было вынести столько-то суден, обмыть столько-то парализованных и так далее. Ланч в больничном кафетерии мне полагался бесплатно, но, когда я видела в тарелке какой-нибудь соус или какую-нибудь коричневую жижу, подкатывала тошнота. Очень было тяжело…
В доме пастора Братской церкви нам дали маленькую комнатку с керосиновой печкой. Шесть рабочих дней в неделю, 120 долларов в месяц. Даже по тем временам это были мизерные деньги. Приходила я с работы совершенно мертвая (муж привозил дочку ко мне, и я с ней возвращалась домой), отдохнешь немножечко, чтобы перевести дух и поиграть с ребенком, а в дверь уже стучит пастор и зовет на братское собрание. Неудобно было все время отказываться. Как правило, собрание означало коллективное моление. Он ставил меня с дочкой перед всем честным народом и начинал вдохновенно говорить, какие мы бедные и несчастные, как нас приютили и как мы сейчас счастливы и довольны. А потом обязательно просил нас что-нибудь произнести. Я приспособилась, читала им «Отче наш» и говорила, что это русская молитва, которая, в общем-то, благодарственная, мол, подходит к случаю. Врала… Потом я возвращалась домой, падая от усталости, а они еще молились, пели песни и все такое. Интересно, что один из церковных гимнов пелся на мотив «Накинув плащ, с гитарой под полою…». Как эта мелодия туда попала, кто у кого ее позаимствовал? Конечно, слова были совершенно другие, но мотив абсолютно тот же – от начала до конца. Это была одна из молитв.
Как-то раз пошли мы с мужем в кино и взяли с собой ребенка. Куда ее было девать? А потом наша девочка проговорилась детишкам пастора, и мне часа полтора пришлось выслушивать его гневную проповедь. Он говорил, что мы не только сами себя губим, но еще и совращаем своего собственного малолетнего ребенка.
Через год мы оттуда сбежали. И зажили уже более или менее обыкновенной жизнью здесь, в Пенсильвании. Сначала жили в Честере, а потом, устроившись на работу, в 60-м году, я переехала в Филадельфию. Мы разошлись с мужем, дальше я воспитывала дочку одна. А устроилась я на работу в библиотеку Пенсильванского университета только благодаря советскому спутнику![84] В отличие от нынешних времен, преподавание русского языка было тогда на довольно низком уровне.
Библиотека стала вашей постоянной работой на много лет?
Да, я проработала в библиотеке 27 лет. Случайно увидела объявление в газете, что требуется на работу женщина… Сейчас такие объявления писать нельзя, потому что это дискриминация. А в то время еще были объявления типа «Help wanted. Women» или «Help wanted. Men». Так вот, требовалась женщина, умеющая печатать на машинке и владеющая одним иностранным языком. Я пошла туда, помню, в пятницу. На это место было 19 претенденток, но иностранные языки, которыми они владели, были невостребованными: немецкий, французский, испанский, который тут вообще никуда не годился, потому что испаноязычных пруд пруди. А русский – другое дело. Как раз недавно был запущен спутник. И сразу возник интерес, кинулись и к русской культуре, и к языку, и ко всему что хотите. Знание языка сразу стало профессией. Особенно ценились люди, которые говорили еще и по-английски. И меня взяли. В пятницу был тест, знакомство и прочее, а в понедельник я уже работала. Я села за письменный стол, который покинула лишь через 27 лет.
Валентина Алексеевна, скажите, когда вы написали свое первое стихотворение? Как это произошло?
Я писала с 10 лет, но потом был большой перерыв, Германия – там писать было невозможно. Просто не было ни карандаша, ни бумаги. По крайней мере, мне негде было их доставать. И, честно говоря, это было время не для стихов. Не знаю, как другие, но я тогда писать стихи не могла. Не было желания.
Должна сказать, что сейчас все это закончилось. Это возрастное. То же самое случилось и с Моршеном, и с Анстей, и с Алексеевой – у всех у нас приблизительно в одно и то же время. Художники в этом смысле долговечнее. Они могут и в этом возрасте еще что-то делать. Понимаете, заставить себя что-то написать, конечно, можно, но это будет на таком уровне… Хороший это будет уровень или плохой – другой вопрос, и не автору об этом судить. Но на том уровне, на каком я писала раньше, сейчас я писать не могу. Я все время пишу рецензии, очерки. Тут другое – тут логика, а стихи – это процесс не логический. Там многое идет от подсознания, от наития. И это с возрастом ушло. Что было раньше, тоже бог его знает, но, во всяком случае, то было искренне.
Я ведь стопроцентная самоучка. Мои университеты – это книги. Так сложилась судьба. Не потому что я не могла учиться, а потому что время было такое. Оно выбросило меня из этого русла. У меня была пускай не трагическая, но тяжелая жизнь. Сейчас ведь уже почти нет свидетелей. О своей остарбайтерской жизни я могла бы плести такие байки, что волосы дыбом вставали бы. Но это была бы неправда. Какая-то жизненная энергия у меня была, потому что я выжила и преодолела все это. И было чувство самосохранения. Мой отец умер до войны, своей смертью, слава богу, от сердца. А сестру смертельно ранило осколком от снаряда, когда освобождали Остёр. А я не писала домой, боялась писать, боялась именно за нее, чтобы ей не навредить. Я написала домой первое письмо лишь через год после смерти Сталина. Моя мать умерла за год до этого. Я любила сестру, тосковала по ней, понимаете, как дикий звереныш, любила ее больше матери и скучала по ней больше, чем по матери. Это была моя старшая сестра.
Мое самое первое стихотворение было напечатано, кажется, в дипийских «Фишбекских новостях» – лагерной газетке, которая издавалась на ротаторе. Слава тебе господи, это стихотворение не сохранилось. А первая публикация уже здесь появилась, в «Новом русском слове». Когда в 73-м году готовился мой первый сборник «Огни», я написала старому редактору «Нового русского слова» Марку Ефимовичу Вейнбауму и попросила, чтобы стихотворение напечатали до выхода книжки. Это был 73-й год. В том же году редактором газеты стал Яков Моисеевич Седых. Я ждала этого номера, этой газеты… Это была наша единственная ежедневная русская газета, все мы ее, конечно, выписывали. Стихотворение было паршивенькое, с такой пышной фразой: «Сползают кровинки вниз по белому мрамору статуи». Что-то в этом роде. И вот пришла газета, я ее развернула. Мое стихотворение они дали петитом и поместили его «в подвале», то есть в самом конце страницы. Газета была большого формата. Поэтому получилась такая миниатюрка, что рассмотреть ее можно было только сквозь лупу. Но самое страшное для меня было то, что вместо «кровинок» напечатали «коровинки»: «Сползают коровинки вниз по белому мрамору статуи». Горю моему не было предела! Ведь мне казалось, что меня прочитает чуть ли не полмира. Вот такой был мой дебют.