Московское утро, нежное и старинное, наплевать, что бензинное, проникло сквозь шторы с дубовыми листьями, и Лёшка проснулся. Моргая, просеял сквозь белёсые ресницы солнечный свет и понял, что здоровье взяло верх над хандрой. Вчерашний морок закончился. Дяди Миши нет, но мы живём дальше. Эх, вот если бы поваляться часок-другой, растормошить Асю – тогда блаженство было бы полным. Ну уж ладно – пусть спит. А Лёшке пора собираться и топать на занятия младшей группы, учить шестилетних гавриков гонять мяч.
Если бы Лёшка был чутким хотя бы вполовину душевной чуткости Спасёновых, то, открыв дверь спальни, он понял бы: в доме творится нечто странное, опасное и героическое. Но, будучи человеком обычным, он увидел только, что мелькнувшая в коридоре Софья воодушевлена и волосы у неё дыбом. Ах чёрт, да это ж она дядю Мишу!.. Лишь бы хоть не посадили, а то им с Асей кранты – придётся воспитывать Серафиму! Поймав себя на этой не подобающей хорошему человеку мысли, Лёшка сконфузился и отправился на кухню – заесть смущение яичницей.
– Лёш, ты флешки моей не находил, зелёненькой? – спросила Софья, бледная, но бодрая. – И «мак» куда-то дели. Чёрт знает что! На один вечер нельзя оставить! Компьютер – это же не иголка! На столе журнальном лежал! Нет, ну куда дели-то? – возмущалась она, проносясь из кухни в гостиную и обратно.
Лёшка, естественно, не брал Софьиного компьютера и, тем более, флешки. Ему и вообще не было дела до коммерческих изысканий Асиной сестры. «Что там “мак”! Вот март – это да! – И он мельком глянул в окно: припотевшее стекло, как матовая линза, смягчало яркость дня. – Март – это круто. Или, если на “ма”, то ещё “Манчестер Юнайтед”, особенно когда интересный соперник!.. – думал он мимоходом, не неволя течение мыслей. – Капает вон! Всё небо протекло. Да что небо! Влага сочится прямо из воздуха! А в апреле начнется безумный свет. Ася в скверике пристроится рисовать. Пока зелени нет, и правда свет сумасшедший. Ну а в мае в Анапу с мелкими – двухнедельный спортивный лагерь. Конечно, и Ася возьмёт отпуск. Ася и море! Разве нужно человеку в жизни что-то ещё?»
Увлечённый мечтами Лёшка как раз нацелился разбить на сковородку тройку-четвёрку яиц, когда на улице, совсем рядом, может быть, в Климентовском, подал голос матёрый пёс. Метнувшись к окну, Лёшка открыл створку и вслушался: это была сильная ария – глубокая и трагическая. В ней пелось о щенячьих деньках, когда дядя Миша пригрел дворового кутёнка и назвал Гурзуфом, о молодости, проведённой на вольных хлебах Замоскворечья, о верной подруге, беленькой, с коричневатым хвостом, Марфуше, и о кровных врагах, но главное – о погибшем хозяине. А ведь не раз Гурзуф спасал дядю Мишу, поднимая морозной ночью лай у бесчувственного тела…
«Эх, дядя Миша, дядя Миша! – нахмурился Лёшка, закрывая окно. – Наследники на комнату, как пить дать, уже сбежались – может, хоть похоронят как человека. Спи с миром!..»
В настроении мутном, подпорченном вытьём Гурзуфа, за которого, согласно последней воле покойного, ему предстояло теперь отвечать, он отправился на работу и вскоре почувствовал, что день не задался. На занятиях младшей группы пацанёнку мячом засвистели в нос. И как только умудрились с цыплячьим весом разбить до крови? Пришлось вызывать маму мальчика и отправлять пострадавшего в травмпункт.
Дальше – хуже. В школе, куда он, прослышав о вакансии физрука, помчался в перерыв между группами, ему отказали с улыбкой, как маленькому. Подавай им диплом! А ведь как было бы удобно: утром – школа, после обеда – секции. Горько сделалось Лёшке. Выходило, все спортивные достижения его детства и юности ничего не стоили. Зря терпел, ломался, выкладывался. Вдобавок он вспомнил, что мама подрабатывала в той школе, мыла окна… И скис совсем.
Когда, кое-как отработав две оставшиеся группы, он двинулся домой, на улицы уже навалился шумный и хмурый вечер. Пройдя дворами, сырыми от ночных осадков, на Ордынке попав под душ подколёсных брызг, Лёшка вышел в толчею у метро, где и был пойман рыжей Аней-билетёршей.
– Лёш, Гурзуфчик-то от горя взбесился! Слышал, чего творит? Напал на полицейского! – возбуждённо сообщила она и огляделась по сторонам, как если бы информация была высокосекретной. – Сам дал дёру, а Марфуша его на трёх поковыляла! Дубинкой, что ли, её огрели, я уж не знаю. Заберут их теперь! – И оправила куртку, слишком тесно сидевшую на располневшей фигуре.
Лёшка хмуро выслушал новость и хотел уйти, но Аня, словно подосланная покойным дядей Мишей, удержала его за рукав.
– Лёш, погоди! Ты бы взял, может, Гурзуфчика? В дяди-Мишину память. Сосед же! Да и пёс-то видный какой! Такого и выгуливать не стыдно.
Лёшка повёл локтём, чтобы Аня отлипла. Он чувствовал, как его унижают все эти старые уличные знакомства – из-за них, может быть, и Ася относится к нему свысока. Он хотел гордо заявить: соседство с дядей Мишей не означает, что у него с ним было что-то общее! Но внезапно почувствовал смягчение сердца.
– Не знаю. У свояченицы аллергия на шерсть, вряд ли… – сказал он и, хмурясь, прибавил: – Ладно, схожу посмотрю, как он там.
Кляня дядю Мишу за то, что вывалился Софье под колёса, ещё и умудрившись накануне содрать с него обещание, Лёшка пошёл обследовать тайные прибежища пса. На случай, если Гурзуф найдётся, у него был план: заманить его во двор и привязать возле бойлерной, за кустами сирени. Дать воды, сосисок – пусть отдыхает от битв. А они с Асей пока подумают, куда его деть.
Гурзуф с подругой, беленькой и скромной Марфушей был застукан им возле мусорного контейнера с весёлой надписью «Майский день». «День» нередко подкармливал местных дворняг, однако на этот раз контейнер был чист. Гурзуф, голодный и разочарованный, поддавшись сладким речам, сразу пошёл за Лёшкой. А вслед за Гурзуфом, поджимая раненую лапу, боязливо похромала Марфуша.
«Их ещё и двое!» – мрачно констатировал Лёшка, но отгонять Марфушу не стал – жалко собачью дружбу.
Два лохматых странника, следуя за Лёшкой, вышли дворами на Пятницкую. В хмуром небе гудели колокола, начиналась вечерняя служба, а в скверике на углу, где некогда благоухала Филипповская булочная, под совсем иную музыку продавали блины. С понедельника – Великий пост. Ася и Софья – вот ведь нашлись блюстительницы традиций! – уже обсудили грустное весеннее меню, в котором не будет до самой Пасхи никакой мужской еды.
Смурной, в клочковатых мыслях, Лёшка привёл собак во двор, выковырял из полиэтилена купленные дорогой сосиски и, наблюдая за трапезой двух голодных псин, позвонил жене.
К тому времени, когда, закончив занятия, во двор пришла Ася, из низких облаков уже вовсю тёк жидковатый снег. Пристроившийся под козырьком бойлерной Лёшка озяб, и заметно заскучали собаки. Гурзуф, переминаясь на густо шерстяных, с колтунами, лапах, жевал и выплёвывал обёртки из-под сосисок. Его коричневые глаза то и дело с упрёком взглядывали на Лёшку.
Марфуша, по-щенячьи присев на поджатый хвост, держа на весу ушибленную лапу, дрожала и с видом, полным недоумения и вины, смотрела на пересекающих двор людей. Когда Ася подошла, Марфуша вытянула морду и что-то сказала – беззвучно, изнутри существа. Ася догадалась чутьём – у Марфуши болела лапа.
Беленькая собака нравилась ей. Конечно, совсем уж белой она бывала редко – разве что после особенно мощных ливней, да и то лишь спина. Пузо же и в самые неслякотные дни имело оттенок дождливого неба.
Марфуша, опёршись об Асину коленку здоровой лапой, принюхалась: что ты ела, Ася? Пирожок с капусткой?
Ася отшатнулась и, порывшись в сумке, вытерла колено влажной салфеткой.
– И куда ты их думаешь? – спросила она у мужа.
– А я знаю? Всех подставил, старый чёрт! – не сдержался Лёшка. – «Не бросай Гурзуфчика!» Что мне теперь, в бомжи податься, чтобы за ним приглядывать?
Раздосадованным шагом он прошёлся вдоль бойлерной и остановился, ткнувшись плечом в сырую стену. Великая бездомность, какая бывала с ним в юности, после гибели мамы, накатила и проняла до костей, похуже дождя. Нельзя было идти домой, не пристроив собак. Последняя воля умершего тоскливо держала его за горло. Вдруг до слёз ему захотелось тепла, чаю, поджаренной с луком картошечки.