– Да.
– Что?
– На вас, – произнёс узник, бледнея.
– На кого это?
– На вас.
– На кого? Скажи как полагается.
– На господина… надзирателя.
– Хм… Надзирателя… Хм… А разве я не господин тюремщик? – лукаво вопросил надзиратель.
Узник растерялся. Казалось бы, у него было достаточно времени, чтобы привыкнуть к надзирателевым уловкам, но сейчас он растерялся.
– Но… но как же… – пробормотал он, – вы же…
– А?! Что?! – надзиратель даже сделал шаг ближе и наклонился, прикладывая ладонь к уху, всем своим видом давая понять, что не слышит.
Узник на всякий случай прикрыл голову рукой – кто знает, быть может, сейчас его опять станут бить.
– Думаю, что нет, – отозвался он, зажмуриваясь.
– А вот думать-то тебе и не следует, узник, – усмехнулся тюремщик. – Тебе следует отбывать наказание, а не думать. Понятно?
– Да, господин надзиратель.
– Ну что ж… Давай, жалуйся.
– Я должен пожаловаться господину начальнику тюрьмы.
– Должен? – удивился тюремщик. – Кто же это тебя обязал?
– Никто. Просто – так говорится, такой речевой оборот.
– Ну, раз оборот, значит, давай, жалуйся.
– Господину начальнику тюрьмы.
– Ну?
– А вы – господин надзиратель.
– Вы опять забыли, что вы надзиратель, отец, – произнёс от двери сын тюремщика.
– Тьфу! – рассердился надзиратель на это замечание. – Верно, забыл. Принеси-ка лучше мне лист бумаги и перо, щенок, чем умничать здесь и делать старшим замечания.
– У меня нет пера, отец. Только ручка, – пожал плечами сын.
– Болван! – разъярился надзиратель. – Принеси лист бумаги и ручку, я сказал.
Что приятно в этом человеке, подумал узник, это то, что лицо его всегда остаётся добрым. Даже когда он со всей очевидностью гневается, лицо его всё равно остаётся добрым и даже ласковым. И чем больше он сердится, тем, кажется, ласковей становится его лицо.
Из коридора вернулся сын надзирателя, молча и робко протянул отцу ручку и листок бумаги в клетку, вырванный, видимо, из его ученической тетради.
– Ну, и что ты мне это суёшь? – недовольно вопросил тюремщик. – Отдай узнику.
Мальчишка подошёл к заключённому, который кое-как, со стонами, поднялся с затекших колен, и вручил ему эти нехитрые принадлежности для письма. Узник подошёл к табурету возле тумбочки и, ни слова не говоря, размашисто написал на листе: «Жалоба». Дальше дело не пошло, и он принялся грызть ручку, даже не подумав о том, что это не его ручка и что сын надзирателя, быть может, тоже её грыз или захочет погрызть потом и что таким образом он нарушил самые элементарные правила гигиены.
Надзиратель приблизился и встал за плечом узника. Шевеля губами, он прочёл тихим шёпотом: «Жалоба». И нетерпеливо произнёс:
– Ну?
Тогда узник, словно подстёгнутый, вдруг сразу обрёл ясность мысли и чёткость слога, и перо его (вернее, шариковая ручка сына надзирателя) побежало по бумаге. Надзиратель, не поспевая, двинулся следом:
– Имею сообщить… – шептал он, – господин надзиратель… Эка ты, а разве «притеснения» пишутся не через «тис»? Тиснуть, притиснуть, нет?.. Что ж ты пишешь-то, сволочь?! – произнёс он через пару минут уже в голос. – Когда это картошка была гнилая?.. Муха? При чём тут муха?.. Избиения?.. Хм… Всё?.. Число, подпись. Сегодня семнадцатое. Кажется. Да наверняка семнадцатое… Угу. Угу. Сложи как следует, не понесу же я господину начальнику тюрьмы такую портянку… Вот так, да… не мни, не мни.
Аккуратно сложив листок вчетверо, узник протянул его надзирателю вместе с ручкой.
– Что это ты мне суёшь, узник? – оторопело спросил тот и даже отстранился, словно листок бумаги мог обжечь ему руку.
– Письмо, – робко отвечал узник.
– Письмо? Да ты совсем обнаглел! Я что, по-твоему, почтальон?
– Это письмо господину начальнику тюрьмы, – пояснил узник.
– Вот как? Господину начальнику? Прямо в руки? А что там написано? Небось, кляузничаешь на плохое содержание, сволочь?
– Это жалоба на господина надзирателя, – смиренно объяснил узник.
Раскачиваясь с пятки на носок и поглядывая на узника с подозрением, надзиратель самодовольно проговорил:
– Интересно, узник, интересно… Значит, ты решил нажаловаться на меня господину начальнику тюрмы… Ну-ну… И ты думаешь, он поверит во всю эту писанину?
– Надеюсь. Надеюсь, господин начальник услышит глас вопиющего в пустыне и…
– В пустыне? Где ты нашёл пустыню? На что ты намекаешь, узник?
– Я хотел сказать…
– Так надо было и говорить, что хотел, а не нести ахинею. Зачем ты суёшь мне эту бумажку?
– Будьте любезны, передайте моё письмо господину начальнику тюрьмы. Пожалуйста.
Усмехнувшись, надзиратель взял наконец письмо, повертел его в руках, хмыкнул, произнёс задумчиво и с сомнением:
– Не знаю… Господин начальник человек занятой, очень занятой… Даже не знаю, удастся ли ему выкроить минутку, чтобы прочесть твои каракули… Ну да моё дело маленькое, я передам.
Строго взглянув напоследок, он повернулся на каблуках и вышел, попутно отвесив сыну подзатыльник и всучив ему ручку. Дверь с грохотом закрылась, лязгнул засов.
Оставшись один, узник нерешительно поднялся с табурета и подошёл к стеллажу с книгами. Сняв с полки фотопортрет женщины, долго и отрешённо смотрел на него. В уголках его воспалённых глаз медленно накопились и скользнули по щёкам две мутные слезы. На цементном полу они тут же потерялись в грязи, а больше слёз не было.
№2
Он лежал на топчане и читал книгу. Это был Иероним фон Лидовиц с его «Размышлениями о пустоте» – книгой ужасной, опустошающей, убивающей всякую надежду, топчущей мечты, низвергающей душу в адские бездны. Он ненавидел фон Лидовица. И любил его бесконечно и бездумно, как любит отца карапуз, как любит своего гениального учителя способный ученик, как бездумно и слепо любит своего бога бесконечно в него верующий.
Стукнул засов, заскрипев, отворилась дверь. На пороге возникла дочь надзирателя. Совсем ещё молодая, лет двадцати двух-трёх, в длинном платье, поверх которого надет давно нестираный посеревший передник. Сколько узник её знал, это была странная девушка – то бесконечно скромная и тихая, то вдруг разбитная «огонь-девка». Простоватое румяное лицо, но на этом открытом лице деревенщины горящие умом и хитростью глаза жрицы любви.
Узник бросил на девушку равнодушный взгляд и снова погрузился в чтение.
– Здравствуйте, узник, – поздоровалась она.
– Здравствуйте, госпожа дочь надзирателя, – отозвался он, не отрываясь от чтения, или делая вид, что чтение безмерно увлекает его. На самом деле, надо сказать, фон Лидовиц не очень прочно завладевал его вниманием – это достаточно скучный автор даже для одиночества пожизненного заключения.
Дочь надзирателя прикрыла за собой дверь, и принялась прохаживаться по камере, осматриваясь так, будто видела её обстановку в первый раз. На самом же деле она бывала тут по три раза в день, а то и чаще – на ней лежала обязанность приносить еду и убирать в камере.
– Какой нехороший тут воздух, – говорила она. – И пыль, смотрите, пыль. Вы что же, никогда не убираетесь? Я принесу вам тряпку, будете стирать пыль – всё занятие вам какое-то, не так скучно.
– У меня была муха, но… – узник оторвался от книги, жалобно посмотрел на девушку.
– Сегодня на обед горох, – известила та, словно не слыша его.
– Горох?
– Горох.
– Опять горох… Интересно, идёт ли на улице дождь?
Девушка остановилась перед стеллажом с книгами, принялась перебирать их, водить по корешкам пальцем, словно проверяя, сколько на них осело пыли. Взяла в руку фотопортрет женщины и долго смотрела в неживые глаза, выхваченные когда-то и где-то объективом.
– Вы должны сжечь эту фотографию, – сказала она после недолгого созерцания.
Узник, который уже решил было вернуться к чтению, от неожиданности сел на лежаке и удивлённо уставился на свою гостью.