— Ай как я рада, что вы уже поправились! — воскликнула она вместо приветствия. — Вам как обычно — кусочек говядинки и лимонад?
— Заклинаю вас всем, чем угодно: откуда вы узнали, что этот автобус из Крус-де-Чалпон врежется в меня, сеньора Аделаида? С тех самых пор я только об этом и думаю. Вы ведьма или святая? Кто вы есть?
Он заметил, что женщина побледнела и не знает, куда деть руки. От растерянности она опустила голову.
— Я ничего об этом не знала, — пролепетала она, не глядя на Фелисито, словно чувствовала за собой серьезную вину. — У меня было озарение, и только. Иногда со мной так бывает, и я не знаю почему. Я их сама не ищу, че гуа! Клянусь вам. Это вечное мое проклятье. Мне не нравится, что Пресвятой Господь такое со мной проделал. Я каждый день молюсь, чтобы Он забрал у меня этот свой дар. Это ужасно, поверьте мне. Из-за этого я чувствую себя виноватой за все несчастья, которые случаются с людьми вокруг меня.
— Но что вы видели, сеньора? Почему в то утро вы мне сказали, что лучше бы мне не садиться в мой грузовик?
— Ничего я не видела: я никогда не вижу того, что должно произойти. Вот только пришло озарение. Если вы сядете за руль этого грузовика, что-то может с вами случиться. Что — я не знала. Я никогда точно не знаю, что будет. Знаю только, что есть вещи, которых лучше не делать, потому что последствия у них нехорошие. Не желаете ли мяска и баночку инка-колы?
С тех пор они подружились и скоро перешли на «ты». Когда донья Аделаида уехала с пятидесятого километра и открыла лавочку с травами, рукодельем, безделушками и святыми картинками неподалеку от старой скотобойни, Фелисито по меньшей мере раз в неделю заходил к ней поздороваться и перекинуться словечком. Почти всегда он приносил какой-нибудь подарочек: конфеты, пирожное, пару сандалий, а уходя, вкладывал в ее мозолистые, совершенно мужские руки бумажку в несколько солей. Фелисито обсуждал с Аделаидой все важные решения, которые принимал в эти двадцать с хвостиком лет, особенно со времен основания «Транспортес Нариуала»: получение займов, покупку грузовиков, автобусов и маршруток, съем помещений, прием или увольнение шоферов, механиков и кассиров. Обыкновенно Аделаида сама смеялась над своими рекомендациями: «Да что я могу про это сказать, Фелисито, че гуа! Как ты можешь меня спрашивать, что лучше — „шевроле“ или „форд“, откуда мне знать про марки автомобилей, если у меня никогда ни одного не было, да и не будет!» Однако иногда, хотя женщина и не понимала, о чем идет речь, на нее накатывало озарение и она давала свой совет: «Да, Фелисито, займись этим, тебе, я думаю, это пойдет на пользу». Или же: «Нет, Фелисито, это тебе не подходит, я точно не пойму, но что-то в этом деле плохо попахивает». Слова Святоши являлись для коммерсанта истиной в последней инстанции и исполнялись им в точности, даже если они звучали непонятно или абсурдно.
— Да ты заснул, куманек, — донеслось до Фелисито.
Действительно, после стакана холодной воды из рук Аделаиды коммерсант задремал. Сколько же времени он клевал носом в этом жестком кресле-качалке, от которого у него теперь вся задница затекла? Фелисито посмотрел на часы. Пустяки, прошло всего-то несколько минут.
— Это все от утренних переживаний и беготни, — прокряхтел он, поднимаясь с кресла. — До свидания, Аделаида. Как же у тебя тут спокойно! К тебе заходить для меня всегда полезно, даже если не приходит озарение.
И вот, в тот момент, когда Фелисито произнес главное слово, «озарение» — именно так Аделаида определяла свою таинственную способность предсказывать удачи и несчастья в жизни других людей, — он заметил, что Святоша смотрит на него совсем не так, как когда здоровалась, слушала письмо от паучка и заверяла, что ничего к ней не приходит. Аделаида вмиг посерьезнела, даже помрачнела, она наморщила лоб и грызла ноготь на большом пальце. Создавалось впечатление, что женщина борется с внезапно нахлынувшей тоской. Ее широко распахнутые глазищи уставились прямо на Фелисито. Его сердце забилось часто-часто.
— Что с тобой, Аделаида? — с тревогой спросил коммерсант. — Да неужели теперь оно…
Пальцы женщины с неожиданной силой сжали его локоть.
— Дай им то, что они просят, Фелисито, — прошептала Аделаида. — Лучше отдай.
— Чтобы я платил по пятьсот долларов в месяц каким-то шантажистам только за то, чтобы они меня не трогали? — Коммерсант пришел в ярость. — Вот что подсказывает твое озарение, Аделаида?
Святоша разжала хватку и ласково похлопала его по руке.
— Да я понимаю, что это плохо и что это уйма денег, — согласилась она. — Но что такое деньги, в конце-то концов, сам подумай! Гораздо важнее твое здоровье, твое спокойствие, твоя работа, твоя семья, твоя подружка из Кастильи[10]. Вот так. Я знаю, мои слова тебе не по нраву. Они и мне не по нраву — ты ведь мой старый друг. К тому же я, может статься, ошибаюсь и даю тебе плохой совет. Тебе незачем мне верить, Фелисито.
— Тут дело не в деньгах, Аделаида, — твердо ответил он. — Мужчина никогда не должен позволять, чтобы его топтали. И только в этом-то и дело, кумушка.
II
Когда дон Исмаэль Каррера, владелец страховой компании, зашел в офис к Ригоберто[11] и предложил вместе поужинать, тот подумал: «Он снова будет просить меня отступиться». Потому что Исмаэля, как и всех других его коллег и подчиненных, изумило его внезапное заявление о том, что он уходит на покой на три года раньше установленного срока. Зачем уходить на пенсию в шестьдесят два, твердили ему со всех сторон, если он может еще три года оставаться управляющим компанией при всеобщем уважении почти трех сотен сотрудников?
«А действительно, зачем? Ну зачем?» — подумал Ригоберто. Это было неясно даже ему самому. И все-таки его решение оставалось неизменным. Нет, он не отступится, хотя уход с занимаемой должности, прежде чем ему стукнет шестьдесят пять лет, означал утрату пенсии в размере полного оклада, равно как и всех льгот, и лакомых привилегий, которые полагались пенсионерам, достигшим положенного возраста.
Ригоберто попробовал утешиться мыслями о свободном времени, которое у него появится. Он сможет проводить целые часы в своем маленьком уголке цивилизации, защищенном от внешнего варварства, рассматривая любимые гравюры, листая книги по искусству, которыми полнится его библиотека, слушая хорошую музыку; будет ежегодное путешествие в Европу с Лукрецией — весной или осенью, с посещением фестивалей и художественных ярмарок, музеев, выставок, галерей, — он снова увидит свои самые любимые полотна и скульптуры и откроет для себя новые, приобщит их к своей тайной коллекции. Ригоберто давно произвел все подсчеты, а в математике он был силен: если тратить деньги с умом и аккуратно управлять почти миллионными накоплениями и пенсией, то их с Лукрецией ожидает вполне обеспеченная старость, и за будущее Фончито[12] они тоже могут не волноваться.
«Вот именно, — подумал Ригоберто. — Долгая, просвещенная и счастливая старость». Так отчего же, несмотря на столь радужные перспективы, он чувствует себя так неспокойно? В чем тут дело — в Эдильберто Торресе или в преждевременной ностальгии? И это чувство становилось острее всего, когда — как сейчас — он оглядывал портреты и дипломы, висящие на стенах его офиса, стройные ряды книг на двух полках, стол, на котором в образцовом порядке размещены тетради для заметок, карандаши и карандашные грифели, калькулятор, служебные записки, включенный компьютер и телевизор, всегда транслирующий канал «Bloomberg» с биржевыми котировками. Да какую же преждевременную ностальгию может породить все это? Единственную ценность в этом кабинете представляли портреты Лукреции и Фончито — новорожденного, мальчика и подростка, — которые в день ухода он заберет с собой. К тому же это старинное здание в квартале Карабайя в самом центре Лимы скоро перестанет быть вместилищем страховой компании. Новое здание в районе Сан-Исидро на берегу канала было уже готово. А это безобразное строение, в котором Ригоберто проработал тридцать лет своей жизни, возможно, просто снесут.