В 1976 году, после съемок фильма «Плохой», я сказала Энди, что больше не хочу работать в офисе, но что по-прежнему буду заниматься «ПОПизмом» – писать книгу вместе с ним. Он спросил, не могла ли бы я также продолжать вести журнал, регистрируя в деталях его личные расходы, – «Это ведь займет у тебя всего минут пять в день», – сказал он. Я ответила, что не хотела бы по-прежнему обзванивать всех в офисе, чтобы узнавать, какие события случились за прошедшие сутки, – ведь в таком случае лучше было остаться работать в офисе. В общем, мы сошлись на том, что в дальнейшем все рассказы о случившихся накануне событиях будут исходить только от него. С этого-то момента Дневник и стал личным повествованием самого Энди.
С осени 1976 года мы с Энди завели такой порядок: в утренние часы по будням обязательно разговариваем по телефону. Хотя формально требовалось просто зафиксировать все, что он делал накануне – и днем, и вечером (где побывал, сколько потратил наличных), этот устный отчет о его деятельности за прошедший день стал играть для Энди гораздо бóльшую роль: он позволял ему внимательно изучать собственную жизнь. Короче говоря, теперь появился настоящий Дневник. Но какой бы ни была более общая причина для ведения Дневника, на уме у Энди всегда была и более конкретная: удовлетворить интерес налоговых инспекторов. Поэтому он фиксировал все, даже звонки из уличных телефонов-автоматов, хотя они стоили тогда совсем мало. И такая осторожность вовсе не была излишней: ведь налоговое управление провело первую крупную ревизию его бизнеса в 1972 году и впоследствии каждый год, до самой смерти Энди, внимательнейшим образом проверяло его документацию. Он был убежден, что эти проверки инициировал кто-то из администрации Никсона, потому что сделанный Энди плакат для предвыборной кампании Джорджа Макговерна, кандидата в президенты от Демократической партии в 1972 году, изображал его противника, Ричарда М. Никсона, с лицом зеленого цвета, а внизу шла надпись: «Голосуйте за Макговерна». (По своим убеждениям Энди был либеральным демократом, хотя на выборы никогда не ходил – потому, как он говорил, что не хотел, чтобы его потом вызывали в суд в качестве потенциального присяжного заседателя[8]. Он, однако, неоднократно «стимулировал» своих сотрудников: если они обещали ему проголосовать за демократов, он в день выборов разрешал им не приходить на работу.)
Обычно я звонила Энди около девяти утра, самое позднее в половину десятого. Иногда я его будила, но порой он говорил мне, что уже несколько часов не спит. Если же я спала слишком долго, Энди сам звонил мне и говорил что-то вроде: «Доброе утро, мисс Дневник! Что там у тебя стряслось?» или же: «Милая, ты уволена!» Во время этих наших телефонных рандеву мы всегда разговаривали подолгу. Некоторое время мы просто «разогревались», болтая о том о сем, – Энди интересовало все, и он задавал тысячи вопросов: «А что у тебя на завтрак? У тебя включен седьмой канал? Как мне почистить консервный нож – может, зубной щеткой?» Потом он сообщал мне о своих вчерашних денежных расходах и вообще рассказывал обо всем, что происходило накануне – и днем, и ночью. Для него ничто не было слишком несущественным, чтобы не доверить это своему Дневнику. Наши «сеансы» – хотя он и называл их «пятиминутками» – порой продолжались и час, и даже два. Раза два в месяц я появлялась в офисе с отпечатанными страницами записей за каждый день, причем к оборотной стороне каждой страницы я прикрепляла степлером все квитанции за поездки на такси и все ресторанные счета, которые Энди оставлял для меня и которые соответствовали суммам, упоминавшимся во время наших телефонных разговоров. Страницы эти затем хранились в особых коробках для корреспонденции (их мы покупали в магазине канцтоваров).
Дневник мы вели каждое утро, с понедельника по пятницу, но не в выходные дни, пусть даже на выходных мы с Энди разговаривали по телефону или даже виделись. Дневник всегда ждал своего часа в понедельник утром, когда мы устраивали тройной сеанс, и Энди подробно излагал все, что случилось за пятницу-субботу-воскресенье. По ходу разговора я подробно записывала его рассказы на широких листах линованной бумаги, и после того, как мы вешали трубки, я тут же, пока интонации Энди еще были у меня на слуху, садилась за пишущую машинку, чтобы набрать текст.
Когда Энди уезжал из Нью-Йорка, он либо звонил мне оттуда, где находился, либо же наспех нацарапывал все на отдельных листках, обычно на почтовой бумаге с адресом гостиницы, а потом, по возвращении в Нью-Йорк, зачитывал мне эти записи по телефону, причем нередко умолкал, пытаясь расшифровать свой почерк, – в таких случаях наш разговор продолжался дольше обычного, и мне даже хватало времени, чтобы успеть набрать на машинке все, что он уже зачитал. Порой он наговаривал нужный текст на магнитофон и тогда по возвращении в офис просто отдавал мне кассету с записью. Когда куда-то уезжала я, мы с ним договаривались по-разному – в некоторых случаях я периодически звонила ему оттуда, где была, и он зачитывал мне записи, которые вел специально для меня. Как бы мы ни организовывали наши контакты, ни один день у нас не пропал: все заносилось в Дневник.
Утренние «дневниковые» звонки вовсе не были для нас с Энди единственной возможностью поговорить в течение дня. Когда мы работали вместе над каким-нибудь проектом – например, писали «ПОПизм», – то могли созваниваться несколько раз, днем и вечером. И помимо деловых отношений мы были друзьями – такими друзьями, что могли позвонить друг другу в любой момент, просто если вдруг захотелось: если произошло, например, что-нибудь смешное или если мы на что-то ужасно злились. (Кстати, я помню, у нас с Энди обычно именно так и было: мы либо ругались, либо смеялись над чем-нибудь.) Часто во время таких звонков, никак не связанных с Дневником, а также порой при личном общении, Энди вдруг что-то добавлял или же исправлял сказанное во время утреннего разговора, и при этом обязательно напоминал: «Не забудь занести в Дневник».
Энди так сильно менялся в течение своей жизни, что кое-кого, кто его знал в шестидесятые годы и в начале семидесятых, может наверняка удивить, отчего какие-то черты его личности, которые были им знакомы (и о которых так много было написано), вовсе не проявляются в этом Дневнике – особенно его жестокая умопомрачительная манера доводить кого-нибудь практически до истерики своими репликами, которые именно на это и были рассчитаны. Объяснить это можно двояко: во-первых, что очевидно, это дневник, то есть точка зрения одного человека, а сама форма дневника не позволяет воспроизводить драматические коллизии между двумя или более людьми; во-вторых, Энди постепенно перерос свою прежнюю потребность причинять другим неприятности, устраивая скандалы… У него довольно сильно затянулся подростковый период – ведь чуть ли не до тридцати лет он так много работал, делая карьеру в области коммерческой графики, что у него просто не было времени на развлечения, пока он не перевалил тридцатилетний рубеж. Потому он и терроризировал окружающих, как красотка-старшеклассница: создавая «свою компашку», стравливая окружающих, подбивая их на соперничество «ради удовольствия», чтобы понаблюдать, как все вокруг примутся бороться за ее внимание. Однако как раз к концу семидесятых годов характер Энди смягчился. Лишь крайне редко он кого-то намеренно провоцировал – более того, он теперь стремился чаще мирить людей, нежели сталкивать их друг с другом. А его личностные и душевные проблемы, все, через что он прошел за отраженные в этих дневниках годы, заставили его искать в дружбе утешение, а не почву для драматических перипетий. К последнему году жизни он вообще сделался куда доброжелательнее, чем когда-либо раньше, и с ним стало легче общаться, чем за все время, что я была с ним знакома.
Нужно, конечно, обратить внимание читателей на некоторые, присущие именно ему, специфические особенности: разговаривая с Энди, можно было услышать немало странных, внутренне противоречивых выражений: он мог, например, назвать кого-нибудь cute little creep («клевый мерзавчик») или же сказать: «О, там до того было здорово, что я оттуда еле ноги унес». (И разумеется, как и в любом дневнике, его мнение о ком-то или о чем-то с течением времени могло довольно сильно измениться.) Он постоянно все преувеличивал – о человеке ростом в полтора метра мог сказать, что в нем полметра, а о ком-то, кто весил чуть больше ста килограмм, – что в нем все двести… Его любимым числом было «18»: если у него на вечер было намечено много визитов, он говорил, что придется побывать «в восемнадцати местах». Он легко употреблял такие слова, как fairy («педик») или dyke («лесбиянка»), даже если речь шла просто о мужчинах несколько изнеженного вида и о громкоголосых женщинах. Точно так же он всуе, безо всякого разбора, бросался словами «бойфренд» или «любовница». Когда в пятидесятых Энди пришлось зарабатывать на жизнь в качестве рекламного художника-фрилансера, по ночам рисуя, а потом целыми днями бегая по Манхэттену, чтобы показать кому-нибудь портфолио, он завязал буквально сотни контактов с работниками рекламных агентств, издательств и розничной торговли. Позже, когда он перестал заниматься рекламной графикой и сделался поп-арт-художником, о нем шутили, что он о любом из этих своих знакомых говорил: «Вот кто первым дал мне заказ на работу», хотя это лишь означало, что такой человек имел отношение к раннему периоду его жизни. Про Энди не раз писали, что, говоря о себе, он употребляет «монаршее Мы». В какой-то мере это верно – он в самом деле без конца говорил «наши фильмы», «наш журнал», «наша вечеринка», «наши друзья», однако это относилось уже к тому времени, когда была создана «Фабрика»: любого человека из тех, что он знал до того, как снял помещение для первой «Фабрики», он всегда называл «мой друг» или «мой приятель». Да и все, связанное с его художественной деятельностью, он всегда, разумеется, описывал в первом лице единственного числа: «моя картина», «моя выставка», «моя работа», «мое творчество».