Во время твоей следующей деловой поездки в Париж зайди, пожалуйста, в музей Родена. Там есть скульптура «Поэт и муза». Посмотри на неё дважды. Потом проверь, продаётся ли ещё открытка с ней в сувенирном киоске. Там под фотографией статуи есть цитата (ты знаешь, что мне нельзя доверять в том, что касается цитат и кто кому что сказал, но по-моему, это Бодлер): «Тронь лютню, о поэт, и поцелуй мне дай»[32].
Купи её себе от меня.
Когда я думаю, что бы я купила тебе в подарок, то слышу, как ты сердишься: «Ну, и как, по-твоему, я принесу это домой? Как объясню?» — и с сожалением отказываюсь от этой мысли.
А какое мне, собственно, дело, как ты это объяснишь?! Я куплю, а ты поступай с ним, как хочешь.
Я уже говорила тебе, что не буду участвовать в этой «бюрократии» и бесконечных играх в подпольщиков. Если захочешь прийти — то только открыто, не прячась и не обманывая, потому что я не умею жить в трещинах.
(Я придумала, что тебе купить, чтобы ты смог, не опасаясь, принести это домой: хлеб, масло, сыр, молоко…)
Может быть, из-за того, что ты пытался в Тель-Авиве писать «мой дневник» — не слишком, на мой взгляд, успешно — мне трудновато стало записывать свои мысли для себя самой?
Как будто у каждого слова появилось эхо. И это чудно-но-но-но-но…
Чудно, но приятно…
Бэмби, Уильям и Старина разлеглись вокруг меня. Они так выросли за последнее время, их стало так «много», что для людей просто не осталось в доме места. Тебе не нужна собака? Увидишь, как будет счастлив Идо!
Я писала тебе, почему Амос принёс их мне. Но я всё больше убеждаюсь, что даже став взрослыми, они остались несчастными сиротами, и сочувствую, что им досталась такая «мать», как я…
Ты должен узнать, что здесь сейчас произошло: выключился свет, тьма египетская! Судя по крикам на улице, света нет во всём посёлке. Но я утром зажгла поминальную свечу в память об отце (странно: в этом году в годовщину его смерти впервые нет дождя), и сейчас её остаток светит мне… Прервалась на полуслове Джесси Норман, не допев «Дидону и Энея», выключились холодильник, часы, плита, все маленькие радости, и только свеча моего отца осталась.
Я не рассказывала тебе, что он был ещё и электриком в доме. У него были золотые руки (он говорил: «Для электричества ум не нужен, нужна удача»). Когда я училась в Иерусалиме, он специально приезжал из Тель-Авива чинить всё у меня в квартире. Он даже лампочку не позволял мне заменить. Видимо, настолько не верил в мою удачу.
Не помню, когда я в последний раз писала при свече. Всё вдруг становится другим. Хочется писать другими словами, перьевой ручкой:
Дорогой мой Яир!
Помнишь, ты написал мне из Тель-Авива, что я хочу погрузиться с тобой в те глубины, где ты мог бы стать мной — другой мной?..
А знаешь, чего я действительно хочу?
Нет, не того, чтобы ты стал мной, с какой стати, — но я хочу, чтобы ты побывал в том месте, где есть такая возможность. Недолго, всего на мгновение, прежде чем ты «решишь», кто ты на самом деле, кем из нас двоих ты будешь.
Я хочу, разумеется, чтобы ты решил остаться собой, — всё утратит смысл, если ты не будешь таким, как ты есть («Я» у меня есть предостаточно!)
Только задержись на миг, прежде чем от меня отделиться на том воображаемом перекрёстке между нами.
В этой задержке, в сомнении — ты понимаешь?.. Целый мир…
И ещё одно желание (можно загадать три): я хочу, я прошу, чтобы мы погоревали немного вместе в глубине души о том, что каждый из нас в конечном итоге решил быть только самим собой.
(Вот и папина свечка мигнула. Он тоже рад).
…Когда снова зажёгся свет, моя посуду, я ощутила предчувствие чего-то необычного. В растерянности я стала озираться, выглядывала в каждое окно. Никого и ничего не увидела… Включила радио. Шла передача об астрономии, и один специалист сказал: «Чем меньше вероятность события, тем больше информации оно несёт».
И я тут же записала это мокрыми руками — не то, чтобы поняла, но почувствовала, что здесь кроется что-то важное!
Всё будет хорошо. Я уверена.
Не знаю — не ищу причин. Всё будет хорошо. Всё решится к лучшему. Может быть, из-за мимолётного запаха дождя в воздухе. Все три собаки насторожились, и я уловила шорох и шуршание сада… Несколько недель назад ты сказал, что ощущаешь меня в «трёх точках тела». Я сейчас ощущаю тебя бóльшим числом мест (пятью, согласно последнему подсчёту).
И замечательнее всего то, что я ощущаю тебя тем местом, которое считала в себе умершим. Вместо которого — шрам.
(И сразу же, видимо, чтобы себя «отрезвить», я перечитала несколько «избранных мест» из Тель-Авива.)
Плохо, что всего три дня мы были вместе в той единственной поездке, которую тебе удалось «организовать»? Скряга. Ужасный скряга.
Почему ты не подарил нам свободное и спокойное время, тянущееся бесконечно? И почему не решился вообразить ситуацию, в которой мы могли бы жить вместе, хоть недолго, в одном доме? Один обычный банальный ужин в нашей с тобой кухне.
Острие вращающегося меча[33]. Я уже говорила тебе: ты! Ты — и острие, ты — и меч, непрерывно вращающийся. Во всех вратах рая установил ты себя, чтобы отрезать себе возвращение в рай. Если бы я только знала, что это был за ужасный и позорный грех, из-за которого тебя изгнали. Это было то, что ты совершил, или то, кем ты был? Был более чем или недостаточно?..
И недостаточно, и более чем! Но никогда в самый раз. И в этом, как видно, и состоит твоё ужасное «предательство»: ты не укладывался в их «в самый раз».
А я всем сердцем верю, что существует место, не обязательно рай, где мы сможем быть вместе. Место, которое в «реальности» может быть не более булавочной головки из-за всех неизбежных ограничений, но для нас оно будет открытым и просторным, и там ты сможешь быть самим собой.
И только в одном я не вполне уверена, и от этого слабеет моя рука, что ты не способен поверить в существование на свете такого места, где ты мог бы быть самим собой, и где тебя будут любить.
(Ибо, если это так, то ты никогда и ни за что не поверишь, что кто-то может тебя любить.)
Я тоже не героиня — стоило мне написать «наша с тобой кухня», чтобы испугаться. У меня уже несколько часов поджилки трясутся, будто я совершила какое-то святотатство.
Но я не могу принять и ту кастрацию, которой ты подвергаешь своё воображение, когда думаешь обо мне (или пишешь обо мне, или воображаешь меня). Ибо из воображения возникли мы друг для друга, и как же ты (ты?!) не понимаешь, что оно — прах, из которого мы созданы, оно — наш атлант…
А может быть, в те три дня мы ездили в Галилею?
И ночевали в крохотной гостиничке в Метуле?
Всю ночь любили друг друга и совсем не разговаривали.
Только шутили.
Я сказала, что у меня от тебя мурашки по спине. А ты сказал: назовём их «мурнушки» — мурашки, копошащиеся в веснушках, и поцеловал меня между бровями. А я блуждала ресницами по твоему телу и писала пальцем слова у тебя на лбу (писала задом наперёд, чтобы ты мог прочитать изнутри).
Сначала мы касались друг друга, как чужие.
Потом касались так, как нас учили другие.
И только потом осмелились прикоснуться, как я и ты.
И я подумала, что теперь ты для меня «свой» — на самом сокровенном моём языке.
Я подумала — корень моей души, корень твоей души…
Нам было так хорошо…
А в полночь, во сне, я почувствовала, как ты поправляешь мне подушку, и пробормотала, что это неважно, а ты сказал: «Нет, важно, Мирьям! Это очень важно, чтобы подушка лежала точно на своём месте…»
(Всякий раз, когда я вкладываю своё имя в твои уста, я понимаю смысл выражения «полное имя»).
Несмотря на свою растерянность и опасения (вдруг твоё молчание — не просто временная задержка из-за внезапного отъезда или перебоев с почтой; или происходит нечто, чего я никак не предполагала между нами)…