Он будет расти, и вместе с ним будут расти трудности. Я не сообщаю тебе ничего нового. Он станет гораздо сильнее тебя физически, и что тогда, как ты будешь справляться с ним во время приступов? Как вы удержите его, чтобы он не выбежал на дорогу?
«…Я знаю, что труднее всего мне будет, когда у него изменится голос». А в другом месте ты, как бы между прочим, отметила, что самое красивое в нём — голос. (Только здесь я объединил два предложения).
Просто раздумье — «филогрошик».
А может, при трении зрачка о зрачок, как я когда-то мечтал, текут совсем другие слёзы, не те, которые знакомы обычному пользователю? То есть — может быть, они слаще мёда и капать будут из какого-то тайного резервного кармашка, о котором нам ничего неизвестно. Единственный в теле орган, который был создан с тем, чтобы никогда за всю жизнь не быть использованным. Такая грустная шутка Бога, который заранее знал, с кем имеет дело. Можно преодолеть силу тяготения, но нельзя устоять перед силой отталкивания души, вдруг увидевшей прямо перед собой другую распахнутую душу. И глаз сразу же моргает, надёжно охраняя границы души.
Ты так нужна мне сейчас, Мирьям, в эту минуту! Сядь на кровать рядом со мной, не обращая внимания на голоса, звучащие вокруг и доносящиеся издали, сосредоточься на мне, сосредоточь меня на себе, погладь меня по лицу спокойно, без страсти, и скажи «Яир»…
Распахни окно. Если его откроешь ты — вид будет другим. Исчезнет бильярдная внизу, исчезнут верёвки с развешанными на них старыми полотенцами и простынями. Мусорные баки, трубы, бегающие там крысы. Даже лизол испарится. Ворвётся воздух, привезённый тобой издалека, из Бейт-Заита. Попробуй меня немного рассмешить, я уже несколько дней даже не улыбался. Скажи мне: «Яир, Яир, с чего начать?» Поругай меня, но на этот раз — мягко: «Ты говоришь о Йохае, спрашиваешь, хотела ли я ещё одного ребёнка, и без всякой паузы просишь тебя рассмешить?» Да, я знаю, и всё-таки расскажи мне что-то лёгкое, неважно, что…
«Пусть тебя не удивляет, но Йохай тоже смешной». О чём ты говоришь? «Да, да, даже при отсутствии у него „чувства юмора“ в обычном смысле! Иногда я себя утешаю тем, что его юмор, возможно, не от мира сего. Но, например, когда он хочет ещё одну конфетку и знает, что мы не разрешим, он притворяется, что уходит в свою комнату, и вдруг поворачивает и бежит в кухню. И выражение лица у него при этом немного „заячье“, почти озорное… Тогда возникает иллюзия, что его скрытый юмор на мгновение встретился с нашим».
«Или то, что касается обуви…» А что с обувью? «Как, ты не помнишь?» Я не помню… «Но я же тебе рассказывала!» Да, но никогда не рассказывала в Тель-Авиве, и никогда — на этой кровати, облепленной кусками жвачки. Расскажи! «Дома он всегда ходит босиком, зимой и летом. Потому что, как только его обувают, он сразу же выбегает из дома, не слушая никаких возражений. А если я или Амос по рассеянности обуваем его до того, как он полностью одет, он пулей вылетает на улицу иногда полуголым. Поэтому я зову его „мальчик в сапогах-скороходах“»…
«Но тебе сейчас нужен совсем другой смех, правда? Расскажу-ка я тебе немного чепухи. А что, ты иногда пишешь такие глупости, что диву даешься… Давай вместе посмеёмся надо мной: ты знаешь, что я всё время устраиваю окружающему миру экзамены? Например, если первым мне встретится мужчина — то следующее твоё письмо меня слегка разочарует. А если женщина…»
Посмотри на меня — я играю в «мне кажется». И это почему-то приносит облегчение. Даже простое пропускание сквозь себя твоей речи меня успокаивает. И делает счастливым. Ты струишься во мне, как лекарство. Не прекращай. Не прекращайся…
«У меня развилась чувствительность (повышенная, как мне кажется), к различным событиям и людям, встречающимся мне. Слова тоже заставляют меня настораживаться. Даже самые простые, которые я слышу в повседневной текучке. Совершенно невинные слова, такие как „свет“, „поливальные установки“, „лаз в заборе“, „одежда“, „верблюды“, „ночь“… Или неожиданное, немного испуганное объятие, когда я вчера обняла Йохая».
Твое описание я достаю из той самой точки в мозгу, изо всех сил концентрируясь на ней. И ты исходишь оттуда, как будто там хранятся слова, предназначенные для одной единственной женщины…
«…или включаю транзистор и пытаюсь услышать сообщение, посланное только мне: иногда это — строчка из песни, которая вдруг кажется относящейся к нам; а иногда — совершенно бессмысленная фраза, и тогда я говорю себе, вот, то, что между нами — лишь пустая иллюзия».
Я только сбегаю за сигаретами, у меня закончилась пачка, а день обещает быть длинным. Не уходи, ты сейчас в самом правильном месте…
(Я должен только процитировать тебя со стены в качестве прощального поцелуя): «…я всё больше чувствую, что твои рассказы — это самый естественный путь, возможно — самый доступный тебе, войти в мир, пустить в нём корни».
Случилось ужасное. Я видел Майю.
Только что, на набережной. Очевидно, она не смогла вынести моего молчания, а может быть, что-то почувствовала и приехала меня искать. Она меня не видела, а я не подошёл, представляешь? Ну, что ты теперь обо мне думаешь?
Лучше бы мне об этом не писать. Она дважды прошла весь мой маршрут от площади до дельфинария, заходя именно в те кафе и пиццерии, в которых я бывал, когда ещё ел… Она меня угадала — я говорил тебе, что у неё на меня чутьё, а ты не верила, я всё время чувствовал, что ты сомневаешься. Не заблуждайся на её счёт, Мирьям, и не заблуждайся на мой с ней счёт: между нами такая связь, которую я не берусь описать словами, эта связь вовсе не в словах — она в теле, в прикосновении, в подкожных ощущениях (да что ты вообще о нас знаешь?). Я всё время шёл за ней, не отдаляясь. Это такая пытка. Меня будто что-то душило, мешая заговорить с ней. Что я наделал!
Я видел её, всё видел — какая она, когда идёт по улице, как любая другая женщина, и как смотрят на неё мужчины. Я увидел, как она повзрослела за последний год и стала вдруг очень красивой, будто незаметно для меня все черты её лица нашли своё место. И всё же я видел, что из всех мужчин на этой улице только я один умею видеть её красоту, да — она бережёт себя для меня одного. Нет в ней этого проклятого голода, ты понимаешь? Того, который есть во мне и в тебе — в ней его нет, она чиста и свободна от него! Что теперь будет? Я шёл за ней и видел, как удручённо тяжелеет её походка, как она разочаровывается во мне. И тут она зашла в гостиницу госпожи Майер, которую однажды, в дни её расцвета, я показал Майе. Зашла, спросила о чём-то жуликоватого хозяина. Не знаю, что он ей сказал, но она сразу же вышла, не коснувшись дверной ручки.
Потом она ещё раз прошла вдоль всей набережной, но уже не искала меня — она шла, как одержимая, почти бежала, яростно отбивая шаги, и люди смотрели на неё. Я никогда не видел её такой — всё понимающей, позволившей себе понять… Потом она села, почти упала на один из этих пластмассовых стульев и закрыла глаза. Я стоял шагах в десяти от неё, не скрываясь, и если бы она обернулась, то увидела бы меня во всей моей неприглядности, по шею погружённого в болото самого мерзкого позора. Так прошло почти пятнадцать минут. Мы не двигались. Я обессилел. Я беззвучно взывал к ней — если бы только она обернулась, если бы только увидела меня, назвала по имени, я вернулся бы с ней домой.
Как такое вообще могло произойти между нами? Я чувствовал себя как во время какого-то приступа. Когда она исчезла, у меня все мышцы были сведены судорогой. Даже челюсти. Но что я сказал бы ей? С чего начать объясняться в моём положении? Я четыре или пять дней ни с кем не разговаривал.
Только с тобой. Хватит, дай мне уснуть!