Литмир - Электронная Библиотека

То есть, я, конечно, пробовал его подделать (ты же не будешь подозревать меня в полной тупости!): на белом листе в конце книги я нарисовал большой штамп, который выглядел как жалкая подделка. Я выдрал этот лист, но не смог выбросить его в мусорное ведро, и уж конечно не в унитаз! Как можно выбросить в унитаз лист из «Зорбы»?! Почти не думая, я засунул его в рот и начал жевать (помню как сейчас: странный и неприятно-пыльный вкус натруженных страниц). Я попробовал подписать самому себе книгу, будто получил её в подарок от друга, но не смог подделать чужой почерк, и этот лист тоже проглотил. И так, случайно, возникла у меня эта гастро-поэтическая идея…

(Я только что попробовал прочитать это твоими глазами…).

Сколько сил я потратил на эту маскировку, и как я боялся, читая книгу, что они обнаружат обман и кражу из кошелька! И ведь глупо было думать, что они будут так в это углубляться, но понимание, что это возможно, что это входит в семейный репертуар…

Я ни в коем случае не собираюсь рассказывать тебе о своих родителях. Ты тоже почти ничего не писала о своих, и это правильно: что нам до них, мы давно уже от них освободились, по крайней мере, я (сколько лет могут продолжаться эти войны?). И кроме того — рассказывать-то почти нечего. Мои родители — пара самых обычных и даже приятных людей, каких ты только можешь вообразить. Они — сама реальность. Господин Коричневый Ремень и госпожа Резиновые Перчатки. В них нет ничего тайного, и все их дела и мысли прозрачны до самых внутренностей. И вообще — для меня они уже не актуальны, я тебе говорил, что отец уже два года лежит в каком-то питомнике для таких как он в Раанане, а мама усиленно за ним ухаживает. Доставляет ему на автобусах кастрюли с пищей и проводит с ним по восемь часов в день в полном молчании, но при этом непрерывно моет, скребёт, бреет, стрижёт, массирует, молотит и месит, она просто расцвела там (а может, и он тоже, не знаю, я полтора года его не видел — ни к чему!).

На этой неделе она с застенчиво-таинственной улыбкой сообщила мне, что решила отрастить ему усы.

Ты, конечно же, спросишь, почему я не закричал им в лицо, что у меня есть право иметь свою собственную книгу «Зорба», что она нужна мне, как, например, воздух, как лекарство. Нет, с какой стати я буду требовать такое? Я — украдкой, кругами, удаляясь и приближаясь, — и даже испытывая какое-то новое для себя наслаждение (остроумно назовём его «радость кривизны». Похоже на новый чай, сделанный из миндального экстракта моей горечи). Я говорю о наслаждении той горько-сладкой болью, которая глубоко проникает в тебя, и весь ты обвиваешься и опутываешься ею, как кишкой с воспалённой открытой язвой, высасывающей тебя изнутри, с постоянными приступами боли и унижения, о которых ты уже знаешь, откуда их ждать и как извлечь их из себя — твоё скудное, но такое личное имущество, к которому ты снова и снова возвращаешься — это вкус дома, запах дома, — вот оно снова колет, в любую минуту готовое к действию, почувствуй, познакомься с ним: это я, моё тело и душа, снова загрязняющие друг друга, я даже слышу произносимый шёпотом внутренний пароль (срсрсрср…), тебе, наверное, стоит надеть толстые перчатки, когда ты берёшь в руки эти мои листки?..

Как легко заразить этой нечистотой, как легко заразили меня!.. Тебе известен ритуал отлучения, скрывающийся в пожелании «Пусть твои дети будут похожими на тебя»? Конечно же, известен! Как ты говоришь — особые взгляды, искривлённые губы, молчание, обращающее тебя в прах, как мало надо, чтобы навсегда уязвить человека…

Оказывается, ты знаешь это не хуже меня: «Мирьям (она произносила твоё имя с ударением на первом слоге?), Мирьям, только не будь такой, как о тебе рассказывают»…

Меня это не удивляет. Иногда мне кажется, что меня с самой первой минуты привлекла в тебе эта рана. Та публичная улыбка «предвыборной кампании», твой рот в ту минуту, я не писал тебе. Два угла губ, как два голодных птенца, тянущихся к тени материнских крыльев, туда, где угадывается тень материнских крыльев… Не знаю, как, но ты, очевидно, сумела от этого спастись, высвободилась, или тебе более или менее удалось придумать себя заново. Может быть, поэтому ты до смерти боишься, вернуться туда хоть на мгновение, на один лист бумаги, даже ради меня?

8–9 августа

Пожалуй, я слишком давно не позволял себе сердиться на то, как они пришли ночью, вынули у меня мозг и вживили вместо него свой механизм надзора. Представь себе, что значит — читать «Зорбу» в страхе, и как можно верить, что этот жалкий страх способен заслонить глаз Зорбиного солнца. Помнишь, как ты танцевала в гостиной сиртаки со мной и Энтони Квином? Где же ты была, когда я был ребёнком?

Не было никого…

Я читал только тогда, когда их не было дома (всё-всё, я не буду о них рассказывать — у меня был отец и была мать, но у мальчика, которым я был, не было родителей; ты правильно угадала: я родился у них сиротой).

Меня несколько удивляет свежесть эмоций, поднимающихся во мне всякий раз, когда я приближаюсь к этой области. Сигарету?

Нет, нет, я помню! Но меня насмешило, что вначале ты, не раздумывая, отнесла запах дыма от моих писем на счёт исходящего от меня жара.

Иногда меня просто поражает твоя готовность поверить в ту фантазию, которая и есть я.

А не поговорить ли нам, вместо всей этой тяжести, о другой фантазии — о тебе?

Когда ты рассказываешь о себе что-то новое — что до Амоса ты пять («сибирских») лет была замужем за гением садизма; что ты всегда краснеешь только левой щекой, или что ты уже много лет отказываешься водить машину, или что у Амоса есть сын от первого брака, или ещё какую-нибудь деталь, большую или маленькую, которую я раньше о тебе не знал и не представлял, — я ощущаю в себе некоторое душевное усилие. Как будто мне нужно «впихнуть» эту новую деталь в твой образ, как впихивают книгу в плотно заставленную полку. Но, как только это сделано, все остальные детали, всё моё знание о тебе перестраивается заново вокруг этого изменения.

И раз уж мы заговорили о новых неожиданных подробностях, позволь мне снять перед тобой мой клоунский колпак: что и говорить, на сей раз это был элегантно-убийственный нокаут — мне в голову бы не пришло, что мужчина, который был тогда с тобой, тот величественный идиот со свитером — не твой муж (а кто же он тогда? Он берёг тебя, как телохранитель. Как хозяин).

Ты меня совсем запутала. Спокойствие, с которым ты описываешь всех остальных мужчин в твоей жизни, одного за другим, — одного, с которым ты плаваешь, другого — художника из Бейт-Заита, который, как мне кажется, сильно в тебя влюблён, и слепого парня, с которым ты переписываешься с помощью азбуки Брайля (ты специально для него научилась?) Как ты для всех находишь время при такой загруженной неделе? А ведь ты ещё забыла упомянуть трёх учащихся ешивы, которые тайно занимаются с тобой раз в неделю… Напиши, как же всё-таки выглядит твой муж, чтоб я знал, какой тени с ножом в зубах мне нужно теперь опасаться.

Ладно, не сердись. Это всего лишь лёгкий укол протеста против того, что моя ошибка доставила тебе «маленькое щекочущее театральное удовольствие». И что тебе совсем не хотелось её исправлять…

Ты опять спросила, не чувствую ли я себя обманутым, и я попытался понять, что я на самом деле к тебе испытываю. Со всеми твоими круженьями и переворотами. Не простой вопрос, Мирьям, и ответ тоже меняется, кружится и переворачивается во мне, и всё никак не превратится в твёрдое убеждение…

Но, если хочешь знать, я подумал сейчас, что вместо ответа тебе стоит пойти и заглянуть в «The Family Of Man»[15] (который мне тоже очень нравится). Там есть два снимка, страница против страницы, которые я люблю рассматривать: с одной стороны — студенты, слушающие лектора в каком-то университете. Его самого не видно. Взгляды студентов обращены к нему и сосредоточенны — видно, что лекция по-настоящему им интересна. На соседней странице — африканское племя слушает старца, который им что-то рассказывает. Среди них есть дети и взрослые. Они голые, и он тоже. Он водит перед ними руками. И у всех у них одинаковое выражение лица: они околдованы.

26
{"b":"580720","o":1}