«Вот нагота, которая пользуется одеждой, — (говоришь ты?), — блузками, платьями, лифчиками, поясами, как люди пользуются словами, их словами. Но ты потрогай, ощути — это нагота, которая и лечить умеет».
Мирьям, двадцать раз на дню я говорю себе: «Она в самом деле хочет тебе помочь»… И это чудесно, ибо в глубине души я всё ещё не понимаю, что ты во мне находишь, и почти не верю, что это происходит со мной. Поведай мне как-нибудь при случае — что я могу тебе дать? И что я даю? Чего есть во мне такого, что пробуждает в тебе такие чувства ко мне? Бывает, что я мысленно кричу на себя: ну помоги же ей помочь тебе, встань перед ней открыто, таким, как ты есть. Без всех этих твоих игр и гильотин. Чего ты всё ещё боишься? Почитай, что она пишет, это же так ясно…
Более того, едва я начинаю думать о том месте моего мозга, когда рядом нет тебя, твоих читающих глаз — оно сразу же скукоживается и исчезает. Точно так же было тогда, когда ты вернула моё письмо нераспечатанным и непрочитанным. Я заледенел. Я подумал про себя — всё, ты пропал. Не так давно ты писала, что, если кто-то отвергает твоё сильное чувство, — он словно уничтожает тебя, практически убивает; тогда это заявление показалось мне несколько преувеличенным и вычурным, но, когда ты вернула мне письмо, и я подумал, что ты больше не желаешь знать ни меня, ни моих чувств к тебе, — в ту же минуту я ясно понял, что ты подразумевала под «уничтожением»: в течение нескольких часов я буквально сканировал свой мозг, не находя ни «того места», ни дороги к нему, я понимал, что оно сейчас снова начнёт умирать, и боялся, что, если ты не захочешь быть со мной там, сам я никогда не смогу найти к нему дорогу.
Я знаю, что выразился туманно, но уверен — ты поняла. Кто, если не ты? Ты как-то намёком помянула «плохие годы» — года сибирского холода твоего первого брака. Не знаю, что именно там было, но тогда ты писала, что самим фактом бытия обедняешь залежь ценнейшей руды в своей душе, потому что она абсолютно не востребована, и что никто в мире даже не знает, что можно попросить её у тебя… Ты написала три-четыре таких предложения, а потом вдруг придумала мне имя. От твоего «прикосновения» тот ком грязи, которым я был, стремительно начал менять свой цвет, температуру, плотность, молекулярное строение, пока не превратился в благородный минерал. Вот и всё, что я могу сказать!
Ты пишешь, что не будь ты уверена, что я, в конце концов, приду к тебе смело и открыто, ты бы давно со мной рассталась. Я это знаю, но в глубине души я опасаюсь твоей неудачи. Я очень хочу тебе помочь, но лишён такой возможности. Лишён, поверь, по моему закону, по надуманному дурацкому своду правил. Что-то бессильное там, в чистой белой точке в центре бытия, кто-то лежит там мёртвым. Мне можно только беспомощно наблюдать за твоими героическими попытками его оживления, не более, и уповать, чтобы ты не отчаялась.
17 июля
…Всего лишь — записка на столике в кафе. В основном ради удовольствия послать тебе что-нибудь из Тель-Авива. У меня было здесь кое-какое дело сегодня, на севере в районе Бейт Лесина[13], закончил рано и, вместо того, чтобы сразу же вернуться домой, погулял немного, думая, как было бы хорошо, если бы ты была со мной.
Ничего особо дерзкого… Просто пройтись с тобой рука в руке, посидеть в кафе. Я даже заказал две чашки кофе-фильтр.
Хорошо побыть с тобой так вот, без напряжения… Ты иногда жалуешься, что я слишком тороплю тебя, как будто преследую какую-то цель относительно тебя («ты на взводе, ты всегда „готов“»).
Яблочное пирожное? С кремом, и к чёрту диету? Ну хорошо, одна тарелка и две вилки. Официантка улыбается, люди смотрят — ну и пусть смотрят. Ты кладёшь свою руку на мою, и мы говорим о пустяках. Ты приподнимаешь платье, показывая мне под столом туфли, и спрашиваешь, не купить ли ещё пару таких же спортивных, но ярко-оранжевых. «Вот, захотелось дать себе волю с туфлями», — говоришь ты. А я ем глазами твои длинные белые ноги и говорю, — «почему бы и нет, тебе пойдёт, позволь мне за них заплатить». Ты улыбаешься мне и спрашиваешь, возражаю ли я по-прежнему против твоих очков, и я, внимательно разглядываю их, минутку…
(У меня прямо сердце сгорело, когда я увидел, какую западню ты мне готовишь своим лицом, тем, что между этими очками и этими губами, и всё же они слишком большие и строгие…) Ты позволяешь мне болтать, гладя мою руку, и я прошу, а ты говоришь «нет», а я снова прошу, а ты говоришь, что ты уже два раза рассказывала, «рассказывала что?» — хитро спрашиваю я, и ты вздыхаешь и снова рассказываешь, как тебе удалось разыскать девушку-китаянку, с которой ты познакомилась много лет назад в университете, и как она помогла тебе найти адрес той газеты в Шанхае. Я смотрю на тебя, проглатывая каждое слово, слетающее с твоих красивых губ, как же мне не пришло это в голову! Это я должен был такое придумать!
«Мне так понравилось, — объясняешь ты, — что только мы двое из целого миллиарда израильтян будем получать раз в неделю эту газету». И я беззвучно, одними губами, цитирую тебя: «…„четыре миллиарда китайцев“ — тоже требует проверки», и мы оба смеёмся друг над другом, Мирь-ям и Я-ир.
Послушай: только что тут в кафе маленькая девочка попросила отца «показать» свой самый низкий голос. Он издал что-то вроде «Бэ-э-э», громко, по-бычьи, и сразу же со всех сторон тихонько раздались похожие звуки — мужчины пробовали голос…
Ну, и я, как ты догадываешься, тоже…
Может, ты знаешь, как называются эти деревья с красными цветами? Скажи, в честь кого назван Бейт Лесин? Но сперва расскажи, как вы с Анной в юности играли на пианино. Впрочем, ты и это уже рассказывала. Ну, что тебе стоит повторить. «Я, правда, не помню, рассказывала ли я уже о поездке в Хайфу в нотный магазин „Байера“ на улице Герцля в Бейт-а-Кранот? — (Рассказывала, но я молчу). — Но я, наверняка, писала тебе о роскошном сборнике нот, который там купила, с „Импровизацией“ Шопена и „Турецким маршем“ Моцарта, я только не помню, что я играла — саму мелодию или её сопровождение, но хватит, всё это я уже рассказывала!» Правильно! Но ни разу не рассказывала в Тель-Авиве, и не в этом сиреневом платье, верхняя часть которого сильно облегает и полупрозрачна, а в нижней части — (держи меня) — волан! И, кроме того, мне так нравится слышать, как ты произносишь «мусыка», я-то до тебя всегда говорил «музыка». «Правда? А я и не замечала…» Ты, наверное, говоришь «Парис», или «фисика» (всё записано!), ой, Яир, ты не представляешь, что я сейчас говорю — что-то очень «фисическое»…
Или вдруг случайно пройдёт мимо Анна в одной из своих умопомрачительных соломенных шляпок, и мы пригласим её посидеть с нами. Она сядет, с трудом доставая ногами до пола, переведёт хитрющий взгляд с тебя на меня и всё поймёт. И всё, что нужно, будет выяснено без единого слова. Я почувствую, что меня принимают клуб для избранных с очень узким числом членов. И, возможно, я даже не побоюсь посвятить её в нашу тайну, потому что, как ты часто повторяешь, на Анну можно положиться (только ты ей пока ничего не рассказывай).
Я завидую тебе, что у тебя такая подруга. Задушевная подруга.
…Я? У меня? Такой друг, как у тебя — Анна? Если бы! Были и есть всякие исполняющие обязанности из армии, с работы. Из них всех вместе, может быть, и можно собрать кого-то одного…
Когда-то был. Больше нет. Жаль.
(Какое солнце, Мирьям, какое чудесное солнце. Я зажмуриваюсь, сидя напротив него, пытаясь увидеть тебя…)
19 июля
Письмо всё ещё не пришло. Я снова заглянул в ящик, по пути домой — письма не было. Не понимаю, что со мной сегодня. С утра бегал без передышки. Как будто какая-то часть меня, мой внутренний орган бродит один по свету, и мне неизвестно, что с ним происходит.
Глубокая ночь, а я не сплю. Вот уже несколько недель я наслаждаюсь бессонницей. Майя купила мне снотворное, я выбрасываю таблетки в унитаз и всем рассказываю, что на меня ничего не действует. Хочу спать. Хочу не спать. Как ты однажды сказала: ночь — это наше с тобой время.