Твой супруг вдруг засмеялся, вот: я помню, как был поражён громким клокочущим мужским смехом, вырвавшимся у него, и как я съёжился, будто он застал меня за чем-то постыдным. Я даже не знаю, над чем он смеялся, или — над кем, но все засмеялись вместе с ним, может быть только для того, чтобы немного поплескаться с ним вместе в сиянии его авторитетного лица. А я случайно взглянул на тебя, возможно потому, что ты была там единственной женщиной, я искал у тебя понимания или защиты, и увидел, что ты не смеёшься. Напротив, ты, поёжившись, обняла себя руками. Может быть его смех, который наверняка тебе нравится, пробудил в тебе какое-то тяжкое воспоминание или просто испугал тебя так же, как испугал меня.
Так или иначе, они продолжали вести беседу, как все они умеют очень хорошо, но тебя там уже не было. Я был потрясён, увидев, как ты отстранилась от всех, не сдвинувшись с места, сбежала, пользуясь минутным отвлечением внимания, я даже видел, куда ты сбежала. Что-то у тебя в глазах открылось и закрылось, тайная дверь мигнула там один раз, и вдруг только тело твоё осталось стоять там с приопущенной головой, грустное и покинутое тобой (никогда больше не смогу я рассказать тебе о нём, о твоём светлом и мягком теле, масляном и медовом). Ты обнимала себя, словно укачивая себя-ребёнка и себя-младенца. Твой лоб задрожал и покрылся рябью и удивлёнными морщинками, как у девочки, которая слушает длинную запутанную и грустную историю, да, всё твоё лицо поплыло, и я, ещё не понимая этого, почувствовал, как моё сердце рванулось тебе навстречу пляшущим осликом, была, как видно брешь в том месте, где у меня не хватает ребра, всё смешалось, и я тоже.
(Не волнуйся, я ухожу из твоей жизни, это последние судороги…)
Я сейчас вспомнил, как сразу после этого тебя окружила большая группа учеников, помнишь?
Странно, как это было стёрто до сих пор: они прямо выкрали тебя из взрослой компании для совместного снимка, почти унесли тебя на руках. И был момент, когда ты прошла мимо меня, и я видел, что ты всё ещё погружена в свои мечты, но уже старательно улыбаешься, и это была совсем другая улыбка, публичная и сверкающая, как же я мог об этом забыть?!
А может, и не забыл, может быть, взволнованный тем что сумел заглянуть в этот твой секрет, я уже знал, что ты поймёшь?
Потому что это была минута твоего «позора». Я узнал его, даже не сознавая этого. Такая немного судорожная улыбка, улыбка предвыборной кампании была у тебя в ту минуту… О чём вообще я говорю? Ты? Предвыборная кампания? Да, да, конечно, в подобных вещах я не ошибаюсь. Так значит, даже ты? Быть избранной снова и снова, очаровывать, да, видеть голод в чужих глазах (и я сейчас ещё больше жалею, что продолжения не будет).
А ученики, не знаю, заметила ли ты, возможно, ты ещё не полностью пришла в себя, стадо рослых и неуклюжих юнцов с бритыми черепами, каждый из которых боролся за право быть к тебе ближе всех, прикоснуться к тебе, впитать твой взгляд или улыбку и прокричать тебе страшно важную вещь, которая именно в эту минуту не даёт покоя, это было довольно смешно…
«Смешно» — неверное слово. Зимородка жалко. Ведь даже у того, кто стоял совсем в стороне, возник в эту минуту странный и неожиданный импульс, просто стыдно сейчас вспоминать — дикий импульс птенца, разинувшего клюв от внезапного, смертельного приступа голода — я, я, учительница, меня, меня…
Хватит, довольно. С каждым словом я всё больше себя унижаю: пожалуйста, возьми лист бумаги и напиши пару слов, одного тоже достаточно, «да» или «нет». Мне сейчас не осилить длинного письма от тебя. Напиши: «Сожалею, я пыталась привыкнуть к тебе, очень старалась, но не смогла одолеть твоих выходок и фантазий».
Ну, ладно. Решено. По крайней мере, мы знаем, что нас ждёт. Я, очевидно, ещё некоторое время буду молча, про себя выкрикивать твоё имя. В конце концов, рана затянется. Может, схожу ещё раз в Рамат-Рахель или в другое место за городом, место, где нет людей, и которое всё-таки немного наше, и закричу во весь голос: Мирьям, Мирьям, Мирь-ям!
Яир
Не бойся. Ещё денёк-другой. Потихоньку осыпятся буквы, и тебе останется только мой обычный крик — и-а! И-а!
10 июня
Вышло так, что твоё письмо пришло, когда у меня уже совсем не осталось сил. Я открыл ящик только по привычке, как открывал десятки раз за последнюю неделю, и там был белый конверт. Я стоял и смотрел на него, и ничего не чувствовал, кроме усталости. Может быть, ещё страх. Я уж надеялся, что привык к мысли о том, что всё кончилось, замерзло навсегда, откуда взять мне силы на боль от разморозки.
…Я, разумеется, прочитал. Раз, другой, ещё раз. До сих пор не понимаю, как я мог так быстро расклеиться от перерыва в одну лишь неделю. Поверишь, по моим ощущениям тебя не было, по меньшей мере, месяц?
Будто я только и ждал повода так над собой поиздеваться.
Сегодня мне нечего добавить. Я рад, что ты вернулась, что мы вернулись, что тебе и в голову не приходило исчезать. Наоборот.
Я всё ещё сержусь на тебя, как же ты не подумала, что я буду страдать. Как же ты меня не знаешь, ты! Хоть бы записку прислала перед отъездом. Или открытку с автовокзала в Рош-Пине. Это заняло бы у тебя десять минут, не больше, а меня избавило бы от многого.
С другой стороны, я начинаю понимать, что ты действительно не стала бы причинять мне такие страдания, если бы у тебя был выход.
Ну вот, оптимистическое место для окончания этого унылого письма — наверно, у тебя не было никакого выхода.
10–11 июня
Это ещё не ответ! Вернее, это не совсем тот ответ, который тебе причитается на то твоё письмо, которое с каждым новым прочтением становится для меня всё понятнее, а главное, ты же знаешь, — это то, что, нить за нитью ты освободила меня из моего собственного силка, да так, что я не почувствовал ни капли стыда за «кончерто желудочного сока», который я тебе исполнил.
(Тебя согласились отпустить с работы? За две недели до конца года?
А что об этом говорят дома?
…Какое моё дело.)
Как же смущает меня, всякий раз заново, противоречие между твоей основательностью, серьёзностью, спокойной уверенностью матери с одной стороны, и лёгкостью движения, метаниями, неожиданным броском, неожиданным даже для тебя, — с другой! Так и вижу, как ты мечешься по дубовой роще над Кинеретом, целеустремлённо вышагивая из конца в конец, прямая с суровым лицом, крепко обнимая себя, в поисках покоя, которого ты лишилась, и отталкиваешь меня от себя снова и снова…
Это?.. Это просто улыбка. Вспомнил, как в первых письмах ты всё повторяла, что с трудом верится, будто это мимолётный взгляд на тебя разбудил во мне такую бурю («может у меня вообще нет оборотной стороны лица, может ты вырезал себе картинку женщины из ночи?»). Постепенно ты начала объяснять себе самой, что это, собственно, всегда так начинается, со взгляда на чужого человека. А теперь, там на скале, ты пишешь, что только на «узкий и бездуховный» взгляд мы кажемся чужими. Проснувшись (сейчас половина четвёртого), я сидел в тёмной гостиной, сжавшись в кресле, и думал о нас и о том, что с нами происходит посреди жизни, и радовался возможности побыть одному дома в полной тишине. Я пригласил тебя побыть со мной, и ты пришла. Обычно я стараюсь не думать о тебе здесь, соблюдая закон разделения властей. Вот думаю, стоит ли рассказывать тебе, когда я о тебе вспоминаю. Всегда, когда принимаю душ, или, (прошу прощения!), справляю нужду. Всегда, когда я вижу «его».
Я пытался решить для себя, способен ли я вообще быть громоотводом для кого-то. Я помню, что это очень тебя заботило, но мне трудно дать тебе ясный ответ, по-настоящему честный ответ. Никто никогда не просил меня об этом. Но никто и не спрашивал, как ты, прямо, резко и недвусмысленно, и не нуждался в ответе, как ты.