— Какие у тебя красные глаза! Ты что-нибудь видел? Жан-Малыш только-только вернулся из другого мира, который он когда-то безуспешно искал в толще земных недр, в скрипе узловатых стволов; с загадочной улыбкой ответил он девочке, которая сумела похитить у него сердце:
Я видел человека, который спал на спине животом вниз, было это ночью среди бела дня, как раз когда неслышно грянул гром…
Хватит, молчи! — оборвала его Эгея, прижав к губам мальчугана свой палец. — Конечно, я всего-навсего женщина, и язык у меня женский, но помни, всегда помни, что я не побоюсь взглянуть ни на бога, ни на черта…
Я всегда буду помнить, — став серьезным, произнес герой.
2
Матери Эгеи уже несколько лет как не было в живых, ее увлекла в могилу умершая раньше ее давняя соперница, которая пришла к ней во сне и поманила за собой. Вместо того чтобы наотрез отказаться, обругать ее покрепче да послать туда, откуда та явилась, в общем, дать понять, что она и не собирается пока в этот путь, несчастная, по доброте душевной, протянула ненавистнице руку и тем самым подписала свой смертный приговор, погасила свое солнце. На следующий день, в отчаянии от того, что ей придется безвременно уйти из жизни, она рассказала свой сон соседке. Потом она начала таять не по дням, а по часам, и напрасны были старания врачей, колдунов, шептунов и заклинателей духов, не говоря уж о проворных зеленых пальцах матушки Элоизы, — не прошло и недели, как бедняжка угасла, тоскуя оттого, что оставляет двух детей на руках у папаши Кайя, не в меру добродушного болтуна, который ни в чем не видел зла…
Брату Эгеи Ананзе было лет двенадцать, он учился в одном из старших классов. У него было доброе, слегка неправильное лицо, которое казалось отражением лица его сестры в неспокойной проточной воде. Но его ласковым чертам удивительным образом противоречили глаза, полные жгучей ярости, которая молча испепеляла все и вся вокруг, не щадя ни врагов, ни друзей. Жану-Малышу нравился его вид оскорбленной гордыни, и ему иногда казалось, что за нею кроется та же душа, что у сестры, хотя и более неуемная, изливающаяся бурным потоком, а не тихой речкой, как у Эгеи; тем не менее он избегал попадаться ему на глаза, которые пронизывали его еще безжалостней, чем всех остальных, с тех пор как он стал неразлучен с Эгеей.
По закону Заводи, брат, заставший сестру с дружком, должен был «зверски» рассвирепеть, а то и броситься на наглеца и поколотить его; это отчасти объясняло, почему наши герои избрали местом своих свиданий крону старого раскидистого манго, чьи ветви прятали их в своей тени…
Однажды, когда они блаженствовали на своем дереве, мимо просвистел камень — его, вы, наверное, уже догадались, бросил этот полоумный Ананзе, который стоял внизу и буквально кипел, как и полагалось, от ярости. Не раздумывая, Жан-Малыш спрыгнул вниз и отважно предстал перед старшим братом Эгеи, чье мрачное лицо на миг дрогнуло недоверчивой улыбкой при виде доблестного Жана. И началась драка по всем правилам. Противники без особой страсти молотили кулаками воздух, время от времени бросая на Эгею, наблюдавшую за ними сверху, ободряющие взгляды, чтобы та не очень-то волновалась. И вдруг Жан-Малыш, забывшись в пылу сражения, мертвой хваткой вцепился противнику в горло и, опрокинув его навзничь, принялся душить. Глаза Ананзе уже было закатились, но тут раздался крик, и наш герой отпустил шею мальчугана, обернувшись к тонкой фигурке Эгеи, которая заливисто голосила над ним в листве дерева, как пойманная на клей перепелка. Он ошарашенно застыл, силясь понять, что заставило его схватить Ананзе за горло, а девочка быстро соскользнула с дерева, царапая о кору голую кожу, склонилась над старшим братом и подула ему в глаза…
У каждого из нас, как известно, есть какой-нибудь дар от рождения; так вот, у этой мартышки Эгеи было поистине живое дыхание. Под его действием старший брат вскочил тугой пружиной на ноги и — бац! — послал свой тяжеленный, как ядро, кулачище Жану-Малышу в живот. Наш герой звонко треснулся затылком о камень, скрытый густой травой меж корявых корней манго. В глазах его потемнело, будто кто-то раскинул над ним широкий клубящийся невод, который вдруг уплыл, точно занавес, открыв странную картину: над ним стоял пышущий гневом Ананзе, он занес обеими руками над головой огромный булыжник и собирался разбить ему голову…
В этот миг снова раздался крик Эгеи, и пылавший взор мальчугана остыл, подобрел, будто он вспомнил о том, как только что его пощадил Жан-Малыш, когда разжал свою чудо-хватку. Медленно опустив тяжелый камень сперва до колен, потом до земли, он пробормотал с наигранным безразличием:
— Ну что, может быть, хватит, братишка?
— Может, хватит, а может, нет, как скажешь, братец…
— Скажу, что мне не очень-то хочется продолжать, братишка, — отвечал Ананзе, красноречиво проведя рукой по своему горлу.
— Мне тоже не очень, — улыбнулся Жан-Малыш, — а по правде сказать, совсем не хочется, братец…
Так вот стояли драчуны и смотрели друг на друга в немом оцепенении, тише воды, ниже травы, опустив руки в упоении рождающейся дружбы, и восхищенная ими Эгея, вся сияя, весело шлепнулась на траву.
— Силы небесные! — воскликнула она. — Они совсем с ума посходили, вот бешеные-то, таких еще в Лог-Зомби не видели. Ах ты господи боже мой, ну чего хорошего еще ждать от этих обормотов?
С этого дня Ананзе, само собой разумеется, ходил в школу с ними вместе, переговариваясь по дороге со своим новым другом — не прямо, а через Эгею, которая поочередно выслушивала каждого и передавала его слова другому. Провожал он их и на реку. Но, дойдя до разветвления тропинок, он поворачивал туда, где купались взрослые, те, кто мог натворить бед, а двое невинных шли размеренными шажками к Голубой заводи. Когда дети подходили втроем к реке, глаза Ананзе сразу добрели — казалось, они излучали из-под крутого лба всю нежность этого мира. Но как только они пускались в обратный путь, переходили Инобережный мост и приближались к деревне, те же самые глаза вновь становились похожими на злющих собак, готовых все вокруг разорвать в клочья. Ананзе нашел где-то старый, ржавый пистолет и с утра до вечера тайком чистил его, упрямо повторяя, что приведет его в божеский вид. Надраивая свою железяку, он твердил, что Гваделупа охвачена войной, скрытой войной, которую жители Лог-Зомби не замечали. Но когда Жан-Малыш набирался смелости и спрашивал его, кто же, черт побери, с кем воюет, то этот полоумный Ананзе горестно пожимал плечами и отвечал, что не знает; на самом-то деле никто ни с кем не воевал, просто у него щемило внутри, злой дух терзал его душу, вот и все…
Однажды вечером, когда они возвращались с реки, как всегда помрачневший Ананзе повел своих друзей к веранде тетушки Виталины, где днем и ночью шел разговор о судьбе негра, о его никчемности и глупости, о том, что он сам себя понять не в силах. Густели сумерки, на веранде зеленовато светила газовая лампа, висевшая над стойкой с бутылками рома; многое сегодня было уже сказано, немало слов пронеслось в воздухе и осело куда попало. Некоторые сидели с задумчивыми лицами, другие, радуясь своей житейской премудрости, украдкой и не без лукавства поглядывали вокруг. Здесь всегда крутили одну и ту же заезженную пластинку: что, мол, господь бог нас не любит, потому что мы, дескать, его пригульные дети, а вот белые — это его родная кровь. Что, мол, жизнь — это колесо, и вертись оно в другую сторону, то белые были бы сейчас на нашем месте, может, даже и нашими рабами. А Эдуард, по прозвищу Верзила, тяжело дыша в липкие от пота усы, как всегда, заявил, что чернокожий сам несет в себе свое проклятие, что он от рождения — никчемный, никудышный оболтус, лопух, дикарь, который только и может, что терпеть да паясничать. И, зажав в своей лапище стакан с глотком рома, без которого не развяжешь отяжелевший за жаркий день язык, этот чертов Эдуард-Верзила тихо, но язвительно добавил:
— Что, не нравится, пустомели несчастные? Ну погорюйте, погорюйте, ангелочки мои бескрылые, но знайте — горю вашему не поможешь, о нем никто на свете и знать-то не хочет, никто…