Но старики все же нет-нет да и вспоминали угасшее мертвое предание, любили рассказывать его сыну Элоизы, потому что умел он слушать их молча, уважительно, терпеливо дожидаясь, пока слово само слетит с их высохших губ, само найдет как раз то место в его маленькой горячей голове, которое они для него облюбовали. По правде говоря, никто из них не мог похвастать тем, что воочию видел живого Вадембу, все они лишь передавали то, что давным-давно слышали от других. И так вот, переходя из уст в уста, молва росла, ручеек становился могучим, неодолимым потоком, и некоторые теперь даже утверждали, что Вадембе были подвластны все стихии и мог он, когда вздумается, наворожить и солнце, и проливной дождь над всей Гваделупой, не покидая красной прогалины на плато. «Долго его считали бессмертным, ох как долго», — любили они повторять, улыбаясь до ушей, наслаждаясь тем, что говорили, и становилось ясно, что для них все это лишь пустая болтовня, способ приукрасить былые страхи и придать тем самым значимость своему существованию…
После подобных разговоров у Жана-Малыша прямо язык чесался расспросить ту единственную, что знала Верхний мир. Но при виде матушки Элоизы, маленькой, костлявой, с угасшим, скорбным, почти похоронным лицом, со всегда повязанным вокруг головы белым плат ком в знак вечного траура, вопросы замирали у него на губах. Когда при ней произносили имя Вадембы, щеки ее становились пепельно-серыми, рот раскрывался, и она начинала задыхаться, будто ее душили. Казалось, женщина эта живет в постоянном страхе, будто ей все время что-то угрожает. Лучше всего она себя чувствовала в своей хижине, с наглухо закрытыми окнами и дверью, так чтобы никакая живность не могла проникнуть внутрь: ни малая букашка, ни муха, ни легкий мотылек, на которого она взирала с ужасом, будто на нечистую силу. Когда же матушка Элоиза выбиралась из своих четырех стен на улицу, она сразу бежала, можно сказать пускалась наутек, и так же бегом, испуганно оглядываясь, возвращалась. А ведь она любила музыку жизни, ее немолчный шум и гам. И когда у нее не было гостей, которые могли бы ее утешить и успокоить, она часами просиживала, припав к щелочке между ставнями. Ей нравилось наблюдать за теми, кто проходил мимо дома, она умела заглядывать людям в душу, и нахмуренные брови говори ли ей больше, чем иное признание. Но она всегда делала вид, будто ничего ни о ком не знает: ей ведь не до чужих переживаний, она только за себя отвечать может, да и то не всегда…
Сколько Жан-Малыш себя помнил, матушка Элоиза все время спешила, бегала так, что пот с нее лил ручьями, по лесам и долам, собирала целебные травы, которые потом покупали у нее городские аптекари. Она и сама немного занималась врачеванием, готовила отвары и припарки, исцеляла человеческие недуги, лечила все, что могла, своими сухими тревожными руками со всегда зелеными от травы пальцами. Лечить она любила, а вот искать в темном лесу листья да коренья — не очень. Она часто возвращалась из таких походов в холодном поту, и сердце ее билось часто-часто, будто она повстречалась с самим дьяволом. Позже, когда Жан-Малыш познал тайны зеленой аптеки, он взял на себя столь мучительную для матери долю ее труда. Она научила его собирать листочки перевязывать каждый пучок тонким лоскутком, чтобы не перепутать разные растения. И вот в один прекрасный день, который он запомнил навсегда, в четверг, как раз через неделю после невероятного происшествия с тетушкой Жюстиной, она торжественно протянула ему свою корзинку на перевязи и, присев на корточки, дунула ему на ноги, чтобы они всегда вели его к хорошему месту: она еще никогда этого не делала, и поэтому дыхание ее сохранило всю свою силу, так она и сказала…
И теперь по четвергам Жан-Малыш долгими часами бродил по влажным сумеречным подлескам, делая вид, будто его интересует только трава, и ничего больше, и, склонившись к какому-нибудь кустику, он вдруг резко оборачивался, чтобы успеть увидеть, как растворяется в воздухе, гаснет, словно искра, видение, следовавшее за ним по пятам. Еще в раннем детстве он чувствовал, глядя на встревоженную мать, что кто-то незримый находится рядом с ним. Но ему никак не удавалось понять, кто же это, до тех пор, пока призрак сам наконец не показался, стоило Жану-Малышу достаточно резко обернуться; от ныне каждый раз мальчуган радостно вскрикивал и сердце его начинало биться сильнее, когда сзади оказывался огромный красноглазый ворон, который замирал на мгновение под его взглядом и потом исчезал, таял, как сон…
В будни Жан-Малыш прибегал из школы, делал дома все, что полагалось настоящему мужчине: что-то прибивал, таскал тяжелые вещи, копал в огороде картошку, говорил матушке Элоизе, что у нее сегодня цветущий вид, а после несся на реку, где его ждали сверстники. Чуть ниже Инобережного моста заросший рукав речки срывался водопадом в скрытую за небольшим холмом заводь, прозванную Голубой, потому что в ней, казалось, отражалась вся небесная лазурь, а у берегов вода была совсем синей от густой тени деревьев. Ни взрослые, ни подростки, которые уже могли натворить дел — отдать или принять семя, — не подходили к заводи. Она предназначалась только для невинной детворы, и ни для кого больше: Для девчонок, еще не ставших женщинами, и мальчишек, еще не ставших мужчинами, которым и скрывать-то было пока нечего…
Почти все дети плескались вместе, но частенько какая-нибудь парочка покидала сборище, чтобы поучиться любовной науке: то прямо в заводи, спрятавшись за большим валуном, а то и на суше, в буйных зарослях кустарника, или же, как тогда было модно, взобравшись наподобие небесных созданий на растущие рядом деревья. Маленьких купальщиц влекло к Жану-Малышу, они брызгались, дразнили его своей хрупкой, гладкой, как ладонь, наготой и даже ласково касались его под водой. Но он ни с кем не уединялся, потому что всякий раз, как ему этого хотелось, внутренний голос подсказывал, что ждет его другая, которой сейчас нет в заводи, а может быть, она и здесь, но он пока ее не видит, не разглядел еще как следует. Девчонок злило, что Жан-Малыш не обращает на них внимания, и они бросали ему тоном повидавших виды женщин: «Настоящий мужчина должен замечать женщину, не то он ослепнет на оба глаза; смотри, Жан-Малыш, не ослепни!» И, высказавшись, они ныряли под самый водопад.
Жана-Малыша они немало забавляли, в ответ он только весело и раскатисто хохотал: смехом выражал он тогда то, что хотел и мог сказать где бы то ни было, и в первую очередь у Голубой заводи. Искупавшись, он ложился на плоский, разогретый солнцем камень посреди быстрого потока или прогуливался нагишом по берегу; высоко подняв голову, делал вид, что любуется окрестностями, и вдруг неожиданно оборачивался, чтобы успеть разглядеть следовавший за ним по пятам призрак, который быстро таял в воздухе. Однажды, когда он так вот гулял, преисполненный тайны, он заметил за валуном двух детей: мальчуган лежал навзничь на траве, а девочка сидела на нем верхом, слегка запрокинув голову, и, закрыв глаза, молчала в своем солнечном забытьи. Когда Жан-Малыш проходил мимо, она приоткрыла веки и взглянула на него, и вдруг сердце его сжалось, ибо он понял, что ему нужна была она, и только она. А ведь он видел ее каждый божий день, это была Эгея, дочь папаши Кайя. Спокойные глаза ее нежно тянулись к вискам, над лицом поднималась, делая ее выше и увереннее в себе, пышная шапка волос, а в общем, ничем особенным она не отличалась от других черненьких зверушек, плескавшихся в заводи. Когда он подходил близко, она, бывало, ныряла в воду, будто боялась его. Но однажды — он с горечью вспомнил теперь об этом — она вышла, сверкая на солнце, из реки и протянула ему маленькую золотую рыбку, которую ей удалось поймать в пене водопада. На ее темной ладони рыбка казалась волшебно золотой, девочка улыбалась, словно хотела сказать: как она хороша в моей руке, правда?
На следующий день Эгея Кайя доверчиво поджидала его, сидя у берега реки. Мальчик подошел и коснулся ее щеки. И они вместе ушли от заводи, а вслед им неслись крики и насмешливый хохот других ребят, которые давно уже дожидались, когда пробьет час Жана-Малыша.