— Дядя Виталий, погодите! — взмолился я, удерживая его у самой дыры.- У меня мама в госпитале, Нина Игнатьевна, старшей сестрой. Дайте домой поиграть, на один вечер. Ничего не сделаю, не испачкаю, не порву. Честное всех вождей! Дядя Виталий!
Он повис надо мной, сгорбившийся на костылях, плечи двумя холмами, голова в повязке, красный затекший глаз смотрит из-под чуба то на меня, то на лужайку, теплеет.
— На! Держи! До завтрашнего вечера. Но смотри!
Я бережно, двумя руками принял бесценный инструмент, прижал к груди. Виталий неловко пролез через дыру, поковылял на коротких, не по росту костылях. Я тут же убежал домой.
В тот вечер мне чуть не влетело от деда — картошка не чищена, куры с петухом не кормлены, пол не метен. Если бы не бабушка-заступница, погулял бы по моей спине тяжелый дедов ремень. Спас опять же аккордеон: деда изумил не сам аккордеон, а то, что ранбольной (так их называла мама) доверил его мне, сопляку. Заступничества бабушки не потребовалось — поворчав, дед ушел в свою комнату, завалился на кровать в ожидании ужина. А я, счастливый, что избежал порки и оставлен наедине с аккордеоном, спрятался в дальнюю, отцовскую комнату и до позднего вечера, пока не пришла мама, тихо пилил, подбирал мелодии, какие приходили в голову.
Мама уже знала про случай на лужайке. «Смотри-ка, может, талант растет,— сказала, ласково обнимая меня и прижимая к себе, к белому халату, пахнущему лекарствами и человеческими страданиями.— Играй, сыночек, играй...»
В тот вечер испортилась погода, поднялся ветер, пошел дождь. Я играл дома на аккордеоне, а рыжий Муля и Вовка Вишневский, вместо меня, проникли через подвальное окно в склад, но были пойманы возле ящика с шоколадом. Муле дали восемь лет, он вернулся только в пятьдесят шестом — кожа да кости, пошел учиться в седьмой класс вечерней школы, но через год его убили, зарезали прямо возле нашего дома, на лужайке. Вовка Вишневский прошел через колонию, стал вором в законе, дважды через годы мелькал в нашем дворе, потом след его затерялся, никто не знает, где он и что с ним...
Аккордеон мне удалось выклянчить. Мама втайне от домашних продала набор серебряных довоенных ножей и вилок, заняла немного и, кажется, за тысячу тех, послевоенных рублей купила у Виталия инструмент...
...А шестнадцатого июля, в пять часов по местному времени в пятидесяти километрах от авиабазы США Аламогордо в пустынном штате Нью-Максико расцвел зловещими переливами первый на планете Земля ядерный гриб. Мне было тринадцать лет и с утра до ночи я играл на трофейном немецком аккордеоне — полторы октавы справа и двенадцать басовых кнопок слева...
9
Утром, после завтрака я при лейтенанте сказал Сашку, что оба идем в Хранилище, чтоб, как и в прошлые разы, захватил с собой еду и чай. Сашок кивнул, лейтенант промолчал. Открыв дверь Хранилища, лейтенант вошел вслед за нами, подождал, пока я включу освещение, потом хмуро сказал, повернувшись к Сашку:
— А теперь шагом арш убирать снег.
Я взял Сашка за руку и повел за собой по левому проезду.
— Рядовой Слижиков! — заорал лейтенант.
Я кинулся бегом, не выпуская руку Сашка. Он сопротивлялся, пытался вырваться, но я держал крепко. Правда была на моей стороне, Сашок это чувствовал и, наверное, потому дал себя увести. Грохнула дверь, заскрежетал металл. Видно, в сердцах лейтенант забыл про резину, которой придерживал дверь.
В тот день мы прошли восемнадцать рядов. Раскладка ящиков оказалась не в нашу пользу. Но и при такой раскладке наверняка смогли бы больше, если б не наше с Сашком состояние. Он отчаянно боялся крыс и каждый раз, когда надо было лезть на стеллаж, сначала шуровал по щелям палкой, которую прихватил из казармы. А после обеда совсем скис я: от боли раскалывалась голова, набухли гланды, трудно стало глотать — по всем признакам начиналась ангина. И как назло остановились часы. У Сашка часов вообще никогда не было, в деревне жили по солнышку, в армии за временем следит начальство — даже если захочешь опоздать, не дадут. По моим разумениям прошло не менее двух часов с той минуты, как остановились часы — пора было закругляться. Мы закончили еще один стеллаж, последний в ряду, и потопали к выходу.
Когда я вернулся в жилой отсек, лейтенант уже лежал под одеялом, закинув тонкие жилистые руки за голову. Ярко горела лампочка. Радио орало невыносимо. Я убрал громкость, выключил свет, разделся, залез под одеяло. Освещенный боковым светом фонаря над зоной, на меня пристально, с подозрением глядел со стены генералиссимус.
— Не вернешь Слижикова, подниму шум,— сказал я.
— Ты вообще-то имей в виду,— лениво цедя слова, сказал лейтенант,— я ведь могу тебя арестовать... В любой момент ...
— Арестовать? Меня?
— Ага. Тебя.
— За что?
— Есть за что...
— А именно?
— Нарушаешь установленный порядок — раз. Подстрекаешь личный состав к неповиновению — два. С вредительскими целями проводишь вербовку среди личного состава — три. Вызываешь подозрение своими действиями и умонастроениями — четыре. По каждому пункту — хоть сейчас под арест. Имей в виду, я три года работал следователем...
Я приподнялся на локте, заглянул ему в лицо — оно казалось в сумерках бугристым, словно все покрылось волдырями: нос — волдырь, глаза — волдыри, рот — черная полоска между волдырями...
— Тогда все ясно, законы у тебя тут еще те! — сказал я.
Лейтенант зашипел, как кот, которому наступили на хвост. Резким рывком отбросив одеяло, он вскочил, прошлепал босиком в кабинет, включил там свет. Появился с книжкой, раскрыл на закладке. Глаза его шныряли по странице, лицо дергалось. Книга прыгала в руках, но мне удалось прочесть на корешке: «Вышинский».
— Вот. Слушай, законник. «Надо помнить указание товарища Сталина о том, что бывают такие моменты в жизни общества и в жизни нашей в частности, когда законы оказываются устаревшими и их надо отложить в сторону».
Захлопнув книгу, он отнес ее в шкаф, выключил свет, вернулся, лег.
— Ты забыл указать год этого гениального высказывания, — сказал я.
— А зачем? — приподнялся он.— Сталинская формула — на века!
— Да, пособие капитальное — для таких, как ты,— сказал я.
Он зевнул, отвернулся к стене. Вскоре дыхание его успокоилось, он стал похрапывать.
Наша взаимная неприязнь нарастала и мы не скрывали этого. Пренебрежение и спесь, которые явно демонстрировал лейтенант, сильно задевали меня. Сам себе я казался если и не ангелом с крылышками, то очень близким к нему существом, не пил, почти не курил, не лгал ни ближним, ни дальним, вообще в жизни своей никого, как мне казалось, не обидел, не оскорбил, пальцем не тронул. Мне и в характеристику записали: характер вспыльчивый, но отходчивый, не злой, пользуется уважением товарищей. Короче, герой нашего времени, лучший представитель самого гуманного в мире общества, воплощение светлых чаяний человечества...
В характеристику не записали, а сам я лишь смутно ощущал до этой вот самой минуты, что обладаю еще одним качеством, определить которое я бы не взялся. Что это было? Упрямство? Чувство собственного достоинства? Зловредность? Жажда справедливости?
Что порой толкает нас на те или иные поступки, которые другим кажутся безрассудными? Идея, пришедшая на ум, родилась в душе, проявила суть моей натуры...
Лейтенант спал крепко. Я встал, оделся. Тихо, стараясь не скрипнуть, вышел в коридор, прикрыл дверь. Быстро перешел на солдатскую половину, растолкал спящего Сашка, выманил в прихожую. Мне нужен был тракторист, надежный парень — Сашок тотчас понял, что к чему. Страх мелькнул в его глазах, но я объяснил, как все будет, и Сашок с готовностью юркнул мимо спящего дежурного будить Петра Копаницу, тракториста, надежного пария...
Втроем мы подошли к сараю. Ключ от замка сняли с доски у дежурного. Копаница, со сна решивший, что выполняет приказ лейтенанта, теперь вдруг задумался: что-то тут не совсем так. Я тихо закипал, видя его робость, а он, верзила под метр девяносто, действительно, с грузным, как у базарной бабы задом, по-детски упрямился и никак не хотел входить в сарай. Пришлось поговорить начистоту: он заводит бульдозер, показывает, как управлять, все остальное — без него, он тут же возвращается в казарму и — ничего не видел, ничего не слышал, спал. Кое-как вдвоем с Сашком мы уговорили его.