Литмир - Электронная Библиотека

— Верно, — говорят им на это, — но ваш вклад бесполезен и обременителен.

Тут уж они в ответ пожимают плечами, отвлекают внимание‚ сердятся или смеются, а спустя минуту, если их опять спросить, так вновь узнаешь, что они вносят свой вклад в науку, конце–то концов, когда в следующий раз тебя спросят и ты не успел взять себя в руки, так ответишь то же самое. Быть может, это даже хорошо, быть не слишком упорным и примиряться с тем. чтобы, хоть и не признавать права на жизнь уже существующих воздушных собак, ибо это невозможно, все–таки их терпеть. Большего от тебя требовать не могу, это зашло бы слишком далеко, а от тебя этого все–таки требуют. Требуют терпимости ко все новым воздушным собакам, которые поднимаются ввысь. Никто точно не знает, откуда они. Увеличивается их число размножением? Есть ли у них на то силы, они же являют собой всего–навсего красивую шкуру, так кто уж может при том размножаться? И даже, если это невероятное могло бы осуществиться, когда бы оно происходило? Их ведь всегда видишь в одиночестве, довольные собой, обретаются они в воздушных высях, а если иной раз спускаются, чтобы побегать по земле, так бегают всего минутку–другую, сделают два–три жеманных шага и вновь остаются в неукоснительном одиночестве, словно бы погруженные в размышления, от которых они, даже делая усилия, не могут оторваться, во всяком случае, они это утверждают. Но если они не размножаются, так, надо думать, находятся собаки, которые добровольно отказываются от наземной жизни, добровольно становятся воздушными собаками и в ущерб удобству и известному мастерству избирают эту пустую жизнь там, где лежат точно на подушечках. Невозможно представить себе ни их размножения, ни добровольного к ним присоединения невозможно представить. Реальная жизнь, однако, доказывает, что воздушные собаки появляются все снова и снова; отсюда можно сделать вывод, что, пусть препятствия кажутся нашему разуму непреодолимыми, уже существующая порода собак, даже если она весьма и весьма странная, не вымрет, во всяком случае, не легко, во всяком случае, не без того, чтобы в каждой породе что–то с успехом оказывало сопротивление вымиранию.

Не следует ли мне, если все сказанное распространяется на такой необычный, бесполезный, сверхдиковинный, нежизнеспособный вид собак, как вид воздушных собак, принять все вышесказанное и для моего вида? При этом я внешне ничуть не диковинная, обычный середняк, какие по крайней мере здесь, в округе, встречаются очень часто, я была в юности и отчасти в зрелом возрасте, до тех пор, пока не перестала уделять себе внимание и много двигаться, даже весьма красивой собакой. Особенно хвалили мой вид спереди, стройные лапы, изящную манеру держать голову, а моя серо–бело–желтая, только на концах завивающаяся шерсть была очень симпатичной; все это ничуть не странно, странная у меня только сущность, но и она, чего я не должна никогда упускать из виду, вполне обоснована общей сущностью собачьей натуры. Если даже воздушная собака не остается в одиночестве, там и сям в огромном собачьем мире всегда находится сотоварищ, и они даже из ничего всегда заполучают себе молодняк, тогда и я могу жить с уверенностью, что не пропаду. Правда, мои сотоварищи по виду отмечены особой судьбой, их существование не окажет мне явной помощи уже потому, что я их едва ли когда–нибудь узнаю. Мы относимся к тем, кого молчание угнетает, кто стремится пробить его словно бы из–за кислородного голодания, другим, похоже, в молчании живется хорошо, правда‚ это всего лишь видимость, как это было с собаками–музыкантами, они, казалось, спокойно музицировали, в действительности же были очень возбуждены, но эта видимость поистине нерушима, ты пытаешься ее осилить, а она не поддается никакому приступу. Как же помогают себе мои сотоварищи по виду? Какие предпринимают они попытки, чтобы все–таки жить? Попытки эти могут быть самыми разными. Я, пока была молодой, пыталась выжить с помощью вопросов. Я могла бы, выходит, держаться тех, кто много спрашивает, тогда я обрела бы сотоварищей. И какое–то время я пыталась их держаться, делая над собой большие усилия, делая большие усилия, ибо меня главным образом интересуют те, кто должен отвечать; те, кто постоянно суется ко мне со своими вопросами, на которые я большей частью не в состоянии ответить, мне противны. К тому же кто, пока молод, не задает с удовольствием вопросы, и как мне выудить из множества вопросов правильные? Вопросы, что такой, что этакий, звучат одинаково, все зависит от намерения спрашивающего, оно скрыто часто даже от самого спрашивающего. И вообще задавать вопросы — характерная особенность собачьего рода, все спрашивают, перебивая друг друга, создается впечатление, что тем самым они пытаются стереть след правильных вопросов. Нет, среди спрашивающей молодежи я не нахожу своих сотоварищей по роду, и среди молчальников, стариков, к которым теперь отношусь, также не нахожу. Но к чему же эти вопросы, я потерпела с ними неудачу, а мои сотоварищи, видимо, куда умнее меня и, чтобы вынести эту жизнь, пользуются совсем другими, превосходными способами, правда, способами, которые, как могу я объяснить опытом собственной жизни, быть может, и помогают им при крайней необходимости, успокаивают, усыпляют, действуют преобразующе на их вид, но в целом столь же бессильны, как и мои, ведь сколько бы ни искала я глазами вокруг, успеха ни у кого не вижу. Боюсь, скорее узнаю я сотоварищей по разным другим признакам, чем по успеху. Так где же мои сотоварищи? Да, вот о чем я сетую, именно об этом. Где они? Везде и нигде. Быть может, это моя соседка, что в трех прыжках от меня, мы часто перекликаемся, она приходит ко мне, я же к ней не хожу. Так что же, она — мой сотоварищ по роду? Не знаю, я, правда, не нахожу в ней ничего подобного мне, и все–таки это возможно. Это возможно, и все–таки ничего нет невероятнее. Когда она далеко, я забавы ради, призывая на помощь всю свою фантазию, могу найти в ней кое–что настораживающе близкое, но лишь окажется она предо мной, так от всех моих измышлений со смеху лопнешь. Старая собака, даже чуть меньше, чем я, а ведь я едва достигаю средних размеров, бурая, короткошерстная, с устало повисшей головой, с шаркающей походкой, к тому же левую заднюю лапу она чуть волочит из–за болезни. Такие дружеские отношения, как с этой собакой, я уже давно ни с кем не поддерживаю, и я рада, что ее я все–таки более или менее выношу, а когда она уходит, я выкрикиваю ей вслед самые дружеские пожелания, правда, не из любви, а злясь на себя, потому что нахожу ее, если иду вслед за ней, опять преотвратительной — как старается она уйти незаметно, волоча лапу и уж очень низко опустив зад. Иной раз мне кажется, будто я сама себя высмеиваю, когда мысленно называю ее своим сотоварищем. Да и в наших разговорах она ничем не обнаруживает хоть какого–то сотоварищества, она, правда, умна и для наших условий достаточно образованна, я могла бы многому у нее поучиться, но разве я ищу ум и образованность? Мы беседуем обычно о местных делах, и я при этом удивляюсь, — став благодаря своему одиночеству в этом смысле прозорливей, — сколько ума даже для обыкновенной собаки, даже при не слишком в среднем неблагоприятных условиях, требуется, чтобы хоть впроголодь жить и обороняться от немалых, обыкновеннейших опасностей. Наука, правда, дает нам рекомендации; их, однако же, понимать хотя бы в принципе, в самых общих чертах не так уж легко, ну, а если ты их понял, то обнаруживается непосредственная трудность — как применить их в местных условиях, в этом едва ли кто–нибудь в силах тебе помочь, чуть не каждый час ставит новые задачи, а каждый новый клочок земли — свои особые; никто не может о себе утверждать, что он на длительное время где–то устроен, и, что его жизнь протекает в известной степени сама по себе, тоже не может никто утверждать, даже я, чьи потребности сокращаются со дня на день. И все эти бесконечные хлопоты — с какой целью? Только затем, чтобы все глубже и глубже погружаться в молчание и чтобы никогда и никто не мог извлечь тебя оттуда?

Часто превозносят общий прогресс собачьего рода на протяжении веков, видимо, подразумевая под этим, главным образом, прогресс науки. Разумеется, наука движется вперед, это неудержимый процесс, она движется вперед даже с ускорением, все быстрее и быстрее, но что тут заслуживает превозношения? Выходит так, как если бы кого–то потому превозносили, что он с годами становится старше и вследствие этого все скорее приближается к смерти. Это естественный и, кроме того, малопривлекательный процесс, и я не нахожу тут ничего, что можно было бы превозносить. Я вижу только упадок, причем я не считаю, что прежние поколения были по сути своей лучше, они были только моложе, это было их большим преимуществом, их память не была еще так перегружена, как наша сегодняшняя, их еще было легче вызвать на разговор, и, хоть это никому не удалось, возможность была больше, эта большая возможность и есть то, что так волнует нас, когда мы слушаем старинные, простодушные истории. Там и сям слышим мы на что–то намекающее слово, и уже готовы вскочить, не чувствуй мы на себе груз столетий. Нет, как бы ни была я настроена против моего времени, прежние поколения были не лучше новых, в известном смысле они были даже много хуже и слабее. Чудеса, правда, и тогда не встречались на каждом шагу, но собаки были — иначе я этого выразить не могу — еще не такими по–собачьи смиренными, как нынче, структура собачьего рода была еще рыхлой, истинное слово тогда могло бы еще вмешаться, определить построение собачьего рода, перестроить его на иной лад, изменить по желанию каждого, превратить в свою противоположность, и слово то имелось, по меньшей мере было близко, крутилось на кончике языка, каждый мог его постичь; куда оно нынче девалось, нынче ты можешь хоть до потрохов добраться, а его не найдешь. Наше поколение, быть может, и потерянное, но оно куда невиннее, чем тогдашнее. Колебания моего поколения я понимаю, да это и не колебания, это предание забвению сна, снившегося нам тысячи ночей кряду и тысячу раз забытого, кто же будет сердиться на нас только из–за забытого в тысячный раз? Но и колебания наших праотцов я, думается мне, понимаю, мы бы, наверное, действовали не иначе, я, пожалуй, сказала бы: наше счастье, что не мы были теми, кто должен был взвалить на себя вину, что нам, напротив, можно было в мире, омраченном уже другими, молча, почти не чувствуя за собой вины, спешить навстречу смерти. Когда наши праотцы сбивались с пути, они вряд ли думали о бесконечном блуждании, они действительно еще видели исходный пункт, перепутье, им, если бы они захотели вернуться, было легко, а если они колебались, возвращаться ли, так только потому, что хотели еще недолго порадоваться своей истинно собачьей жизни, и хотя это была еще вовсе не присущая собакам жизнь, но она уже казалась им упоительно прекрасной, какой же должна была она стать через некоторое время, хотя бы спустя совсем немного времени, и потому они шли дальше, дальше блуждать. Они не знали того, о чем можем мы догадываться, прослеживая ход истории, не знали, что душа преображается раньше, чем жизнь, и что они, когда их начала радовать истинно собачья жизнь, должны были иметь уже довольно–таки стариковскую душу и не были уже так близки от своего исходного пункта, как им казалось или как пытались их убедить глаза, блаженствующие от обилия собачьих радостей.

59
{"b":"580678","o":1}