Литмир - Электронная Библиотека

Новая огромная забота сглаживала тревоги. Потому, наверное, и не было ожидаемой боли от того, что младшему сыну подошла пора идти на службу. Коська, в детстве крикливый и вертлявый, окончил семилетку лучшим в классе, выучился на шофера, а когда исполнилось ему восемнадцать, сам пошел в военкомат и попросился на флот.

Вышла из-за этого небольшая ругань.

– Дурак, – презрительно рассмеялся старший брат, как раз по этому случаю оказавшийся дома. – На год больше служить.

Мать потянула Константина за лацкан пиджака:

– Сходи к им, скажи, что передумал, возьмите, мол, меня шофером, так им скажи.

Коська освободился и воскликнул возмущенно:

– Передумал?! Там что, девочки сидят, в военкомате-то?

– Это, мам, он из-за формы, – съязвил Шурка. – Форма у моряков красивая. Брюки клеш!

– А тебе завидно? – зло спросил младший.

– Ты, Кося, в этих клешах будешь лопатой цемент кидать. Три года вместо двух. Прям как я.

– Как ты – не буду!

– Ага, так там тебя и спросят…

– Ко-ось, сходи к им, говорю тебе, – повторяла мать с деланой строгостью, потому что знала почти наверняка – не пойдет.

Он и не пошел. И как-то незаметно пролетели для нее те три года. Дважды приезжал сын в отпуск, и видела она – от прежней вертлявости не осталось и следа.

С флота привез Константин размеренность в жестах, умение разбираться в еде и готовить, а главное, в тех случаях, когда прежде поднимал крик, стал он говорить ровно, будто намеренно смирял себя. Те, кто знал Коську звонким, бегучим подростком, удивлялись: «Возмужал!»

Знание еды взялось оттого, что служил он коком на подводной лодке, а ровная негромкая речь – от командира, который не повышал голоса потому, что приучил подчиненных напрягать слух.

Коська, придя с флота, немедленно женился. Но сделал это совсем не как старший брат, а чин по чину – со сватами, «у вас товар, у нас купец», торжественно испросил материна благословения… Невесту он припас еще перед службой – Люсю Рюмину, девушку кричащей красоты, остроносенькую, с карими глазами, любительницу похохотать, поплясать и парней подразнить. Поговаривали, что при таком характере Люся жениха не дождется. Но она дождалась, и даже слухов никаких не было…

Видя такое благолепие, родня поснимала деньги с книжек и закатила свадьбу. Шурик, которому шел уже пятый год, на ней присутствовал. Усадили его с другими детьми на крохотные стульчики, табуретки поставили вместо столов. Он наблюдал, как большие люди бушуют над ним, будто деревья в сильный ветер, а слышал только одно – девочка, сидевшая рядом, кричала ему в ухо, как в колодец: «Шмотри – невешта! Невешта!»

Да, он слышал немного.

Незадолго до этой свадьбы получила Валентина подарок.

Часто сажала она Шурика на колени и, слегка подбрасывая, веселила его песенкой-скороговоркой, которую сама запомнила от бабки, а та, наверное, от своей бабки. Начиналась она неторопливо, будто вразвалку, потом катилась быстрее, быстрее, и последние слова сыпались градом:

Ай, ду-ду-ду-ду-ду-ду,
Потерял слёпой дуду,
Потерял слёпой дуду
На Борисовском лугу,
Шарил-шарил, не нашел,
Ко сударыне пошел:
– Сударыня-барыня,
Где твои-те детки?
– В соломенной клетке.
– Что оне там делают?
– Мячиком играют,
Попа забавляют.
Поп – на стол,
Попадья – под стол,
Курица – на улицу,
Пётух – на чёлок.
Вышло дела – ничёво!

И вот однажды, когда вылетело это «ничёво», Шурик глянул на бабку с непонятным ей вызовом, скатился по ее коленям, отошел в угол и, покраснев от натуги, начал с силой топать ногой и громко выкрикивать в такт: «Ду-ду-ду! Дуду! Потедял! Депой! Дуду! Дудуду!»

Валентина встала, шатаясь, как от удара, подошла к внуку, заграбастала пухленькое Шуриково тело, а внук в воздухе дрыгал ногой и победно орал:

– Дудуду… потедял дуду!

Тогда, четыре с лишним года назад, сказали ей: стоит надеяться, что глухота и паралич проявятся не в полной мере, вот они и проявились не в полной…

Звуки, роившиеся вокруг Шурика, доходили до него размазанным эхом, и разбирал он только то, что говорилось ему в полный голос и в лицо, он понимал слова только вместе с движением губ, но тот стишок про слепого, повторенный в одном ритме, наверное, сотню раз, вошел в него не только через немощные уши, но по бабушкиным коленям проник, прошел по костям и остался в нем.

Шурик перебирал в уме эти слова и мучился страхом, что снаружи они не будут такими, как внутри, он долго собирался с духом, прежде чем встать напротив бабки и начать топать ногой, ведь стихи про слепого представлялись ему чем-то непреодолимым по сравнению с привычным, позорно-младенческим «дай», «баба», «дед»…

После того чтения заходил фельдшер Никитин, добрый рыхлый человек, иногда пропадавший, к печали всей деревни, на время тихих уединенных запоев.

Бабушка уговорила Шурика повторить номер, и фельдшер сказал:

– Слуховой бы аппарат ему, да очень уж трудное это дело. Очередь и так далее. Но! Может, и так чего-то разовьется.

И еще, сказал фельдшер, надо подумать заранее о хорошем интернате, а он как раз знает такой, и есть у него там человек, товарищ по училищу, и, не откладывая, начнет он «наводить мосты».

В семь лет отвезли Шурика в интернат, который и в самом деле оказался хорошим. Там были добрые люди, они не только научили его языку немых, но сумели сохранить и развить остававшиеся в нем слух и речь.

Так оказался Шурик где-то на границе мира немых и мира говорящих, хотя с немыми, конечно, было ему легче, им он мог сказать то, чего говорящие никогда бы не поняли.

* * *

Его детские воспоминания существовали сами по себе, загорались время от времени, как разноцветные лампы простенькой елочной гирлянды.

На протяжении всех дней его жизни они приходили без вызова, даже когда было совсем не до них, даже тогда, когда лежал он, Александр Александрович, в сером снегу кювета.

И было-то их всего несколько, но таких, что хватало почувствовать сразу всю жизнь, прекрасную и страшную.

Иногда первой приходила Светка – девочка с полными, невероятно живыми губами, круглым личиком, вздернутым носом – та, что кричала ему в ухо: «Шмотри, невешта!»

Она всегда говорила, прищурившись одним глазком, вставая вполоборота к собеседнику, и часто Шурик не мог разобрать слов, но видел, что ее речь всегда была готова сорваться в смех.

Светка, городская девочка, летом жила у тетки, ее дом стоял почти напротив шпигулинского – через улицу, или, как тут говорили, на другом порядке. Она была вероломна, коварна, но Шурик лишь догадывался об этом, поскольку Светкино вероломство и коварство доставалось другим мальчикам – Кольке Семикову и Сережке Бородулину. Каким-то тайным, невероятным мастерством Светка их стравливала, доводила до драки и убегала. Но минуты ее отсутствия хватало, чтобы Колька с Сережкой мирились, шли в заросли, где срезали полые подсохшие стебли, рвали, крошили, рассовывали по карманам гроздья бузины и шли расстреливать роковую женщину.

Она привязала их к себе. Если они играли втроем, то обязательно во что-то орущее, бегучее, опасное, но в прочее время стояла меж ними вражда – желанная, как было видно. Сережка, семилетний, в рубахе, всегда расстегнутой до пупа, конопатый с головы до пяток, голубоглазый, с пшеничным вихром в виде перевернутой запятой, издалека увидев Светку, пронзительно угрожал ей убийством – на этот раз окончательным.

А Колька, имевший отчего-то врожденно виноватое выражение лица, состоявший на вечном попечении бабки, сухощавой стремительной старухи, однажды впал в подлинное безумие и весь день ходил по улице голый. Не сказать, чтобы эта выходка всех удивила – на Кольку лишь оглядывались. Некоторые, похохатывая, спрашивали причину у его бабки, и та выстреливала: «Я ему говорю – ты чево по деревне без штанов ходишь, собаки вот тебе стручок-ат отгрызут. А он – «я закаляюсь», басурман бестолковый».

3
{"b":"580143","o":1}