— Он ушел. Наверное, ему не хотелось встречаться с тобой.
— Это почему?
— Ты должен его знать, вы однокашники. Его зовут Сунь Кайюань.
— Сунь Кайюань?
Лян Цисюн был ошеломлен. Он совершенно не признал в этом человеке однокашника. А ведь имя Сунь Кайюаня было таким известным! Он учился на класс старше и был председателем совета учеников их школы, «школы Мира». А сколько в нем было уверенности, энтузиазма, как его речь наполняла силой сердца слушателей, когда он выступал во Дворце спорта рабочих в 1968 году от имени тринадцати тысяч школьников — участников первого пекинского отряда молодежи, посылаемой в приграничные районы! Как Лян Цисюн преклонялся перед ним тогда! Сердце его вместе со знаменем «коммуны хунвэйбинов», которое держал Сунь Кайюань, было готово улететь далеко-далеко, в бескрайние степи Дациншаня. Первыми словами в его дневнике были слова о Сунь Кайюане: «Я должен жить и бороться, как Сунь Кайюань!..» Сейчас все это в прошлом. Как мог так сильно измениться прежний герой? Если бы Ли Хуэй не сказала ему, кто это, он ни за что бы его не узнал, подумал бы, что это просто посетитель. Осталась в его душе хоть искра от того «хунвэйбиновского» огня? Остался ли в характере хоть намек на прежние горячие чувства?
Неизвестно, сколько прошло времени, Ли Хуэй тоже ушла. Остатки вина в стакане в странном освещении отливают глубоким синим цветом, как будто там было не вино, а кристалл чистого льда. Лян Цисюн запомнил только одну фразу, сказанную Ли Хуэй, когда она уходила:
— Завтра приходи ко мне домой. Посидим, заодно проводим Суня.
Завтра?.. Опять все эти однокашники.
Лян Цисюн неожиданно понял, что их с Сунь Кайюанем что-то разделяет теперь, разделяет история. И от Ли Хуэй что-то отделяет его. Что? Вокруг все кружилось, приковывал взгляд только синий цвет напитка в стакане.
4
Еще один эпизод из прошлого.
Где это было? Дома у Ли Хуэй… Неизвестно, с какого момента, но их отношения были уже чем-то большим, чем отношения сослуживцев. По крайней мере так казалось ему.
Из магнитофона неслась веселая музыка. Ли Хуэй непроизвольно отбивала ногой ритм. Какое у нее живое лицо! Волосы уложены так, что напоминают хризантему или птичьи перья. Покачиваются кисти кашемировой шали, колышутся в такт музыке штанины изящных, затянутых в талии брюк. Нужно признать, что это тоже красиво, только непривычно.
— Потанцуем?
— Я не умею, честное слово, не умею.
— А я умею. Еще умею пить.
— Ты начала пить, когда уехала в степь?
— Нет, пить я начала в столице нашей родины. А тогда мне было всего шестнадцать и я хотела покончить с собой… Еще чуть-чуть, и мы бы не встретились.
Лян Цисюн не верил своим ушам. Краска исчезла с лица Ли Хуэй, лицо стало холодным, в голосе тоже зазвучал какой-то холодок:
— Не веришь? А еще хвалился, что сам много претерпел в «культурную революцию». Надо сказать, ты вообще как будто с другой планеты свалился. Такой рассудительный.
— А ты разве нет?
— Не могу похвастаться, что я такая уж рассудительная. Знаешь, давай все-таки немножко потанцуем, только не наступай мне на ноги.
У Лян Цисюна закружилась голова, он снова был словно в тумане. Он не знал, сколько раз, кружась, наступил на ногу Ли Хуэй. Как будто он волчок и кто-то его заводит, заводит… Наконец Ли Хуэй что-то почувствовала в его состоянии и, посмотрев на его потное лицо, нахмурилась:
— Что-то я совсем устала, хватит…
Они вернулись к чайному столику. Зазвучала другая мелодия. Она была спокойной и тихой, как будто лился с горы ручей или в синем небе парила стая голубей. Ли Хуэй полностью отдалась во власть музыки, и Лян Цисюну почему-то это было неприятно.
— Тебе не нравится эта мелодия? — Ли Хуэй легонько толкнула его ногой.
— А что? Не вижу в ней ничего особенного.
— А-а, тебе, скорее всего, нравится Бетховен — «Героическая симфония», Девятая симфония?
— Я их не слышал…
— А кого ты слышал? Может, Моцарта, Чайковского, Шуберта, Гуно, Штрауса-отца и Штрауса-сына?
— Я, я никого не знаю…
— Так ты что, только и знаешь что «Марш хунвэйбинов» и песни из цитат?
— Я вообще очень плохо знаю музыку, честное слово.
Лян Цисюн даже не пытался соврать. Чистая душа! Ли Хуэй снова нахмурилась, внимательно смотрела на Лян Цисюна, в глубине ее глаз читалась легкая печаль, скрытая горечь. Потом, рассматривая носки своих туфелек, она сказала:
— Ты увлекаешься только тем, что касается твоей механики? Нет, я не хочу сказать о тебе ничего плохого. Я только думаю, что человеку, которому нравятся естественные науки, тоже необходимы фантазия, богатство эмоций.
Лян Цисюн сидел с горящим лицом, не смея поднять на нее глаз. Эти слова Ли Хуэй повторяла много раз, оценивала ли она опубликованный в журнале рассказ, спорила ли о новом фильме или о новой книге. Как-то они отдыхали на Молодежном озере. Ли Хуэй писала маслом пейзаж, а он рядом готовился к занятиям. Ли Хуэй неизвестно отчего вдруг разволновалась, потянула его, чтобы он взглянул на написанную как-то сумбурно, с непривычным смешением красок картину, которую трудно было сразу понять. Ли Хуэй сообщила, что она нарисовала восход солнца; на деревья будто падали отсветы огня, а вода в озере была глубокого черного цвета. Ни одного ясного, чистого оттенка, все написано в глухих тонах. И непонятно, почему Ли Хуэй так разволновалась.
Она с неким разочарованием сказала:
— Я хотела, чтобы ты увидел на воде птицу — белую, а в крыле красное перо… Ты не понимаешь языка живописи и не очень хорошо понимаешь людей. Неужели человеку, который занимается физикой, не нужна фантазия, не нужны сильные чувства?
В ее голосе звучал почти каприз, но вместе с тем и досада. Лян Цисюну было не по себе. Он совсем не разбирается в музыке, не понимает искусства, читает мало, а Данте, Мольера и Фолкнера, например, вообще не читал. Но самое главное, он не может овладеть девичьим сердцем и понять, какая на этом сердце печаль…
Ли Хуэй хотела сказать что-нибудь, чтобы прервать затянувшееся молчание, но вдруг под домом загудела машина, и она, вскочив, выключила магнитофон:
— Папа приехал. Когда он переехал в Пекин, то сам еще танцевал янгэ[66], но эту мелодию не любит…
— Мне нужно идти, — Лян Цисюн встал.
— Ты не хочешь встречаться с папой? Подожди немного. — Она накинула платок и засмеялась. — Ну хорошо, иди в мою комнату и подожди там. Если захочешь, потом с ним поговоришь.
Как часто слепая любовь приводит к тому, что человек перестает думать и рассуждать. Лян Цисюн послушно пошел за Ли Хуэй. Ему даже в голову не пришло, что их отношения могут что-нибудь значить для окружающих, что, наверное, следует встретиться с ее отцом, что эта встреча вообще для чего-то нужна.
Ее комната была начисто лишена уюта и изящества, которые обычно присущи жилью женщины. Все стены были увешаны большими и маленькими рамами для картин, самыми разными украшениями и безделушками. Каждая вещичка притягивала внимание и не давала сосредоточиться на чем-нибудь одном. Над кроватью висела пожелтевшая фотография. Степь, река, и в воде стоит Ли Хуэй и еще какой-то худенький паренек. Похоже на фотографию с места отдыха.
— Кто это?
— Один мой хороший друг. Такой же глупый, как и ты, но он не так равнодушно, как ты, относился к жизни.
Раздался стук в дверь.
— О, это наш ветеран Восьмой армии. — Ли Хуэй не успела подойти к дверям, как их с той стороны уже открыла домработница. В комнату вошло несколько человек. Вошедший первым был, без сомнения, отцом Ли Хуэй. Большой, уверенный в себе, в нем сразу видна самобытность, и он совсем не такой страшный, как говорила Ли Хуэй… Ли Хуэй только успела назвать имя Лян Цисюна, а ее отец уже протянул ему руку:
— Хоть мы и не встречались, но знакомы уже давно. Я слышал, это ты спас фотографии, которые Ли Хуэй снимала во время «Тяньаньмэньского инцидента»[67], это хорошо! А еще я слышал, что вы сейчас стали друзьями, да? Но только не надо торопиться, молодой человек. У меня сейчас кой-какие дела, я ими займусь, а потом мы побеседуем как следует. Думаю, это дело серьезное. А я не могу позволить так просто отнять у меня мою Ли Хуэй.