Но ноги его словно приросли к земле, и он стоял, ожидая от нее новой улыбки. Но, видя ее печаль, он и сам загрустил оттого, что огорчил ее. Летели минуты, а он, как зачарованный, продолжал свой внутренний монолог, пытаясь проникнуть в то, что происходило в ее душе, но чем ближе к ней были его мысли, тем дальше они уводили его от реальности.
А она тем временем размышляла: «Что за польза от красоты моего мужа? Он выставляет свою красоту напоказ каждой прохожей, словно на продажу, как овощи на базаре, только никто за нее не платит. Его красота вырыла мне могилу в аду его семьи, и живу я как мертвая, чувствую себя чужой. Я так одинока… Мало того, что моя семья бедна, а тут еще меня принудили разделить и его бедность, от этих мыслей можно сойти с ума! Если бы я повременила хотя бы немного со своим замужеством, может быть, счастье и улыбнулось бы мне, и я вышла бы замуж за другого, который стал бы для меня краше белого света!»
«Если бы я смог стать ее мужем, я стал бы поклоняться ей, обожествлять ее своей любовью и чувствами, чтобы она воссияла как солнце дней моих, не ведающее заката. И тогда я крикнул бы на весь мир о самом сокровенном, таящемся в душе моей: „Остановись, время! Остановись, солнце! Солнце не любит закатов!..“» Внезапно она спросила:
— А где твоя жена?
Этот вопрос взволновал его до глубины души. Он вдруг почувствовал, как все его существо озарилось каким-то внутренним светом, и ответил ей, с глазами, полными слез, слез радости и любви, светлых слез, которые переполняли его:
— Моя жена? Не знаю.
— Как не знаешь? Она что — далеко отсюда?
— Наконец я нашел ту, которую искал!
— Я что-то не понимаю — о чем ты?
— Не понимаешь? Но я же говорю достаточно ясно!
— Значит, ты не женат?
— Возможно, что с сегодняшнего дня я начну всерьез подумывать о женитьбе!
— А до сегодняшнего дня разве ты не думал об этом?
— Нет.
— Странный ты человек! Уж лучше жениться, чем такая жизнь.
— Может быть.
Абдуррахим вспомнил о прекрасном светловолосом юноше, который жил в том же доме, что и его соседка, и которого он принимал за ее брата. Он подумал, что непременно познакомится с ним, а потом поговорит о возможности посвататься к его сестре, они устроят помолвку и свадьбу, чтобы навсегда перевернуть страницу его холостяцкой жизни. Он спросил ее:
— Как зовут твоего брата?
— Какого брата? У меня нет братьев, — удивилась она.
— А тот красивый юноша… Соседка рассмеялась и сказала:
— Ах, ты о Керимо! Так это же мой муж.
— Значит… ты…
Слова застряли у него в горле, и он почувствовал, как сжалось его сердце. Девушка увидела, что он побледнел и переменился в лице.
— Что с тобой? — спросила она.
— Нет… ничего… Это все проклятая песня! Он повернулся и пошел домой со своим новым горем, а соседка все продолжала стоять в недоумении у ворот, потом вернулась в дом, а спустя несколько мгновении пальцы ее ловко подхватили горшки с цветами и скрылись, унося их, а стена снова опустела и оттого казалась еще толще: ни цветов на ней, ни сияния прекрасного лица над нею. А еще спустя несколько мгновений вновь раздалась песня: «Я одино-о-ка, я беззащи-и-тна…»
Часы пробили один час пополудни.
Перевод: О. Власова
Дитя пустыни
«Нет.
Я не могу спать в каменном доме.
Терпеть не могу спать в потемках и просыпаться в потемках. Дом, откуда не видно неба, построен не для живых. А я пока что не умер. Я должен выйти, я должен увидеть небо!»
Человек из пустыни… Он меньше ненавидит смерть, чем мрак, и не столько страдает от боли, сколько от подчинения, ему не так тяжело ступать босиком по раскаленному песку среди скорпионов и с пересохшим от жажды горлом, как соблюдать границы и выполнять приказы. Свободу он предпочтет воде. Его глаза испили свет звезды и утолили им жажду раньше, чем материнским молоком, он вкусил свободу в объятиях нежной пустыни прежде, чем постиг слово «вода». Он предпочитает спать в палатке, окруженной гадюками и скорпионами, или вести бой среди грохота орудий и разрывов мин, чем прозябать в каменном доме, куда не пробивается к нему ни свет звезд, ни солнечные лучи, где его не овевает свежий ветерок. Напрасно пытался он понять, зачем он здесь, в этом темном доме, а командир, находившийся вместе с ним, тщетно пытался втолковать ему, что у них нет другого выхода, как переждать здесь.
— Почему мы торчим здесь, среди этих стен? Мы что — мертвые?
— Нет, мы не мертвые.
— Тогда, может, чего-то боимся?
— Нет, не боимся.
— Так почему же мы сидим здесь и не выходим?
— Подождем, пока наступит день.
— А как же мы догадаемся, что наступил день, среди этой тьмы? Если бы мы вышли, я мог бы узнать, сколько еще осталось до рассвета и какой завтра будет день.
— Мы и здесь можем узнать, сколько осталось до утра.
— Как это?
— Вот по этим часам.
— И по ним ты можешь различить день и ночь?
— Они специально для этого и придуманы.
— А кто их смастерил?
— Человек.
— И ты им доверяешь?
— Они не обманывают.
— А кто докажет, что они правы?
— Вот эти стрелки.
— Может, они правдивее языка того, кто их сделал?
— Я же сказал тебе: они не обманывают.
— И они точнее звезд?
— Не знаю.
— Конечно же, нет. И поэтому здесь нам будет казаться, что все еще ночь, хотя на самом деле уже наступит день.
— А кто сказал тебе, что они лгут?
— Достаточно того, что их сделал человек… Ты думаешь, я глупее этой машины? Ты можешь вертеть этим гвоздиком направо и налево, и стрелки будут крутиться в таком же направлении, так можно замедлить или ускорить время, но, как бы ты ни был силен, ты никогда не сможешь ускорить или замедлить движение звезд или изменить их путь…
Каждый раз, когда командир беседовал с этим человеком из Сахары, он рано или поздно заходил в тупик и все же находил в словах сахарца большую занимательность и прелесть — тот словно «пережевывал» фразы, одни звуки растягивал, другие удваивал, и все это придавало его речи приятный оттенок и безмятежность, особую красоту. Слова его были полны мудрой простоты, а логика его суждений была наивна и бесхитростна.
— Мне совсем непонятно, почему мы не можем выйти сейчас и ждем, когда наступит день. Даже если этот день и наступит, я никогда не забуду эту злополучную ночь и все равно не пойму, почему нужно было сидеть здесь, среди этих стен, всю ночь напролет.
— Все сейчас сидят по своим домам или в домах вроде этого, а кто выходит, того убивают.
— Почему?
— Потому что выходить ночью и разгуливать по улицам запрещается.
— Почему?
— Потому что мы на войне.
— А если мы на войне, то почему же ты не даешь мне убить того, кто весь вечер топчет трупы мертвых своими ужасными сапогами?
— Потому что нам дали приказ не открывать огня.
— А ты говоришь, что мы на войне!
— Конечно. Ведь, если нам дали приказ не открывать огня, это не значит, что война уже кончилась.
— Я никогда не пойму, что ты говоришь. Разве война — это не бой?
— Нет. Бой — это только часть войны.
— Значит, то, что мы сидим и ждем среди этого мрака и стен, тоже война?
— Это — ожидание нового боя, а ждать — это приказ во время войны.
— Не могу я понять всех этих слов и всех этих разделений войны. Я знаю только, что там — враги, а мы пришли, чтобы воевать с ними и прогнать их из нашей страны, они все еще здесь, а мы — на войне и должны сражаться с ними до тех пор, пока не уничтожим их всех до последнего или не прогоним. Победим или умрем. Но если мы будем сидеть вот так, сложа руки, то не сумеем сразиться с ними и изгнать их. Я не могу понять этого приказа. Прошу тебя, ты же теперь меня знаешь, мы стали друзьями, позволь мне вернуться на юг, а когда снова начнется бой, я вернусь.
— Думаешь, так легко пробраться на юг? Ты даже из города не сможешь выйти, не то что добраться до юга.