Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А. И. Шингарев на Меллона походил мало — и слава Богу! Едва ли он был и большим знатоком так называемой финансовой науки. Но жизнь научила нас не очень верить ее знатокам. Было время, когда Ллойд Джордж считался главным финансовым гением эпохи. В его бюджетных речах газетные обозреватели находили кроме гениальности глубокие теоретические познания. Впоследствии один из близких сотрудников знаменитого министра сообщил, что Ллойд Джордж вообще ничего ни о чем не знает: «Я предполагаю, что он умеет читать, но, во всяком случае, он никогда этого не делает». Во Франции финансовым гением долго считался министр Клотц. Потом и он был совершенно развенчан, и Клемансо говорил: «Во всей Франции есть только один еврей, ничего не понимающий в финансах, — это Кротц, — и именно он оказался министром финансов!..» Теперь очередной финансовый гений — Шахт; однако в ту пору, когда он был членом демократической партии, в Германии его считали совершенно бесцветным, серым человеком. Были и некоторые неожиданности другого рода. «В пределе» финансовых гениев часто — в лучшем случае — сидит Джон Лоу, а иногда — в худшем случае — и Стависский.

Парадокс жизненной деятельности Шингарева заключался в том, что у него не было ни малейшей любви к предметам, которыми он занимался. Деньги, финансы, сметы не интересовали этого чистого, честнейшего, бескорыстнейшего человека. Партия поручила ему заниматься бюджетом — он бюджетом и занимался; как человек способный, честолюбивый и чрезвычайно добросовестный, он выполнял свою работу недурно. Во всяком случае, можно было сказать с уверенностью, что за его бюджетными требованиями уж никакие финансовые группы и спекулянты не стоят, — это, как известно, не всегда так бывает на Западе. Когда исчезли парламент и бюджет, пропал и интерес Андрея Ивановича к финансовой науке. В крепости у него было 24 часа свободного времени в сутки; книги можно было получать какие угодно. Шингарев читал труды по истории французской революции, читал Данта, Ром. Роллана, Лихтенберже, Ферар де Увилля, но финансовых трудов не читал.

Интересовали его вопросы политические, философские и в особенности этические. Не раз цитировались слова, написанные им в крепости за три недели до смерти: «Если бы мне предложили, если бы это было возможно, начать все сначала или оставить, я бы ни одной минуты не сомневался бы, чтобы начать все сначала, несмотря на все ужасы, пережитые страной...» Слова эти не имеют, думаю, политического смысла. Смысл их скорее моральный. Приблизительно так Пьер Безухов замечает в разговоре с Наташей и княжной Марьей: «Говорят: несчастье, страдание. Да ежели бы сейчас, сию минуту мне сказали: хочешь оставаться чем ты был до плена или сначала пережить все это — ради Бога, еще раз плен и лошадиное мясо...» Едва ли Пьер желал нового вторжения французов в Россию и нового пожара Москвы — не всякое слово надо понимать буквально. А. И. Шингарев по всему своему душевному облику был подлинным украшением русской интеллигенции. Но утопистом он не был, как не был мечтателем и Ф. Ф. Кокошкин. Особенностью того философско- политического течения, к которому оба они принадлежали, было сочетание личного идеализма с государственной трезвостью. Эта большая традиция русского либерализма уходит очень далеко назад — и в прежней своей форме вряд ли когда-нибудь повторится. Кажется, Шингарев сам но чувствовал. По крайней мере, вдень 14 декабря он пишет в дневнике о декабристах — быть может, и не вполне верно: «Они умирали с верой в в своё дело. Наше поколение живет, теряя веру в то, что оно сделало».

Внешняя жизнь в крепости проходила однообразно. В известные часы можно было принимать посетителей — всякие бывали посетители. По иронии судьбы» крепость в ноябре еще обходили, так сказать, в должностном порядке наблюдатели, назначенные в свое время следственной комиссией Временного правительства. Новый большевистский комендант, быть может, не знал об их посещениях или не совсем понимал, что это за люди. Инерция государственной машины сказывается и в пору революций. Один из таких наблюдателей вошел в камеру № 70 — и изумился, увидев Шингарева вместо сановника старого строя. «Андрей Иванович, позвольте приветствовать вас как народного избранника!» — воскликнул он. Это было, конечно, не совсем удачное восклицание. «Я пробормотал несколько невнятных слов», — пишет в дневнике Шингарев. В другой раз зашли представители новой власти — правда, третьестепенные. «Не жалуетесь ли на что-нибудь?» «Нет, благодарю вас. На что же здесь жаловаться?» — иронически ответил А. И.

Один из прежних жильцов Петропавловской крепости сочувственно вспомнил в ней завет Будды: «Лучше стоять, чем ходить, лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, а лучше всего — Вечный покой». Шингарев этому настроению не поддался: он целый день читал, писал дневник, изучал итальянский язык. С другими заключенными он встречался, по-видимому, не часто. В номере «Нашего века» от 8 декабря мне пиналась следующая заметка: «Условия содержания заключенных в Петропавловской крепости членов Учредительного собрания А. И. Шингарева и Ф. Ф. Кокошкина за последние дни значительно ухудшились. Прогулки заключенным разрешают только в одиночку, отдельно от других заключенных в крепости». Соседом Шингарева был кн. П. Д. Долгоруков{33}.

31 декабря, ровно в 12 ч. ночи, Долгоруков постучал в стену и условным стуком поздравил Андрея Ивановича с Новым годом, с новым счастьем. Шингарев был тронут и взволнован. Нового счастья ему оставалось как раз на неделю! Через много лет, в еще гораздо более страшных условиях, погиб в большевистском застенке и его сосед по Трубецкому бастиону.

Революционный трибунал 1917 года

10 декабря 1917 года во дворце вел. кн. Николая Николаевича на Петровской набережной открылся «революционный трибунал». Это новое учреждение очень занимало петербуржцев, тем более что первым должно было слушаться дело гр. Паниной{34}.

Я не был на процессе С. В. Паниной, но несколько позднее побывал на двух других делах, разбиравшихся в революционном трибунале. Заседал он во втором этаже дворца, в небольшом зале (невелик был и весь этот дворец, скорее напоминавший обыкновенный богатый особняк). Сбоку стоял огромный, обитый красной кожей стол дугою, перевезенный на Петровскую набережную из здания окружного суда. Для семи судей были предназначены великолепные кресла, взятые, очевидно, из великокняжеской мебели, а для почетных гостей — два дивана у стола. Публика допускалась свободно и на девять десятых состояла из людей, относившихся к большевикам враждебно.

Председательствовал в революционном трибунале рабочий завода Эриксона Жуков; рабочими были и еще четыре члена суда — остальные ни места отвели, как тогда полагалось, солдатам. Председатель отнюдь не производил отталкивающего впечатления. Это был человек малообразованный, но неглупый, вежливый и скорее приятный; к подсудимым он относился внимательно, грубостей себе не позволял, и, что важнее, суд тогда, под его руководством, выносил сравнительно мягкие приговоры. Со всем тем заседания велись Жуковым очень забавно. На дверях зала за его подписью висело объявление — привожу его дословно по газетам того времени: «Воспрещаются в зале революционного трибунала всякие выражения сочувствия или негодования, как-то аплодисменты с криками и прочее сочувствие или солидарность. Если кто желает, может это сделать тихим вставанием». Таков был и стиль приговоров. Одному из подсудимых было, например, выражено «самое грязное порицание». Открывая же сессию{35}, Жуков произнес краткое слово о «выдающейся роли революционного трибунала во время Великой французской революции, шестьдесят девять лет тому назад».

Конечно, в подражание французской революции и было основано это учреждение, поэтому суд и назывался трибуналом. Кроме того, большевики, видимо, хотели, чтобы в их суде все было не так, как в суде дооктябрьском. Сказывалось это и в мелочах (вроде того, что обвинительный акт назывался «обвинительным протоколом»), и в самом порядке судопроизводства. Так, на процессе гр. Паниной после допроса подсудимой председатель обратился к публике с вопросом: не желает ли кто обвинять гражданку Панину? Желающих вначале не оказалось. Слово было предоставлено защитникам. По окончании их речей вдруг нашелся доброволец-обвинитель, рабочий Наумов. Председатель радостно предоставил ему слово, и, таким образом, вероятно, впервые в истории суда защитительные речи предшествовали обвинительной!

вернуться

33

П. Н. Столпянский говорил, что Шингарев и Кокошкин были помещены в смежных камерах № 69 и 70 (Старый Петербург. Петропавловская крепость. Гос. изд., 1923. С. 94). Это неверно: Ф. Ф. Кокошкин сидел в камере № 53.

вернуться

34

Графиня Панина обвинялась в «сокрытии» от большевиков 93 тысяч рублей, собранных ею на просветительные цели. Покидая Министерство народного просвещения, С. В Панина предписала экзекутору министерства Дьякову передать деньги вице-директорам Козлову и Рождественскому для помещения в надежном месте. Письмо ее Дьякову было на процессе главным «вещественным доказательством».

вернуться

35

Сессия и престиж трибунала были несколько омрачены тем, что ночью из подвалов дворца «неизвестные лица» похитили восемь ящиков с серебряной посудой, принадлежавшей великому князю.

14
{"b":"579727","o":1}