Борис Петрович Екимов
МАЛЬЧИК НА ВЕЛОСИПЕДЕ
Рассказ
Утренний автобус на Большую Головку давно ушел, до вечернего было далеко; а тащиться к грейдеру, на попутку, с чемоданом да объемистой сумкой не хотелось. Оставалось одно - ждать.
Стеклянный теремок автовокзала лежал на отшибе от станции, считай, посреди степи. Июльский солнечный день наливался жаром, в тесном зальчике становилось душно, и выбирался народ на волю, на ветерок, располагаясь под навесами и в соседней лесополосе, под сенью пыльных вязов.
Хурдин ожиданием не томился. Он не был на родине целых пять лет, а последние три года и вовсе за границей работал, и потому теперь все казалось ему таким милым для души: степь и горячий тугой ветер, просторное небо с его чистой синью, и люди вокруг, их голоса и речи, от которых отвык, а теперь слушал с жадностью. Людно было на вокзале и говорливо. Хурдин бродил и бродил, бродил и людей разглядывал, останавливался, слушал.
- Ты со своей папиросой, как грех с душой, не расстанешься. Другая бабка Надюрка. Та оденет чистый платок, цигарку завернет в локоть - и гайда в контору,- прилюдно выговаривала своему мужику могучая рукастая баба.
А рядом сухонькая старушка изливала свою беду:
- Изболелась внучарка моя, такая господня страсть. С лица спала, желтая, как стень, и все тело красными товрами пошло. Бывало, дишканит, по всему хутору слыхать, а теперь чуть пекает.
Под кустами, за вокзалом, гармошка пиликала, и голос старательно выводил припевки:
Моя милка черноброва,
Канафеты есть здорова!
Темные лица, кипенно-белые платки, лопатистые корявые руки.
Не вари кашу крутую, вари жиденькую,
Не люби девку сухую, люби сытенькую.
Старые женщины были чем-то похожи на мать. Может быть, просто годами.
Вспомнив о матери, Хурдин сразу же забеспокоился и невольно поглядел в ту сторону, где лежал его хутор и где мать ждала. О своем приезде он не писал, но мать должна была почуять. Она всегда угадывала наперед. Да и знала она, что сын возвращается и, конечно, приедет.
На хуторе, в родном доме, Хурдин не был пять лет. В последний раз он гостил там зимой, на крещенье. Холодно было на дворе и в дому. Хурдин уже привык к иному и мерз. Мерзли ноги от ледяных полов, по ночам зябко было спать, он чувствовал, что простывает. Мать топила днем и ночью, дров не жалела, но дуло из-под пола, и окна тепла не держали.
- Гляди ты какой стал, прям блин пашаничный...- говорила мать.- А мы, бывало, вот молодые-то были, в старом дому, утром встанешь, а ведрушка с водой замерзла. А ныне чего...
Хурдин четыре дня лишь выдержал, отговорился делами и уехал.
Потом он жалел. Конечно, нужно было потерпеть. Потерпеть и пожить. И ничего бы не случилось. Но разве предполагал он в ту пору, что не увидится с матерью целых пять лет.
Гармонист в лесополосе припевал и припевал:
Милый мой Игнат Кривой,
Правый глаз шатается.
Давай выколем другой,
Он табе мешается.
Игнат Кривой в свое время был личностью знаменитой. Он объезжал хутора, собирал тряпье и кости, и взамен одаривал ребятню свистульками и рыболовными крючками, баб - пудрой да мазью, "жировкой" для белизны лица. В те послевоенные годы Игнат, несмотря на стеклянный глаз, был завидным кавалером и любил погулять. И потому его всегда ждали и встречали с радостью.
Вспоминая те давние годы, Хурдин забылся, и потому не сразу вернул его к яви чей-то голос.
- Хурдин! Хурдин! Ты не оглох часом?!
Иван Ломтев, школьный товарищ из Вихляевки, звал его и дозваться не мог.
Был Ломтев на машине и ехал домой. Хурдин погрузил в багажник свою поклажу, уселся рядом с Иваном; и покатили они сначала асфальтом, а потом добрым грейдером, мимо Первой Березовки и Второй, к дому.
С Ломтевым после школы встречались редко, и потому поговорить было о чем: о прошлом, о школьных друзьях, их судьбах.
Доехали незаметно. И нужно было сворачивать с грейдера за дубовским мостом, а Иван проскочил дальше.
- Ты куда? - не понял Хурдин.
- Там дорога плохая. Козинкой объеду.
Прошла Малая Дубовка, и малголовское кладбище открылось. Сам хутор Малголовский пропал давно, и теперь лишь одичавшие терны и груши-дулины указывали место. А кладбище было целым. Светили кресты и памятники свежей краскою, венками и разноцветной пестрядью ленточек: на пасху украшали яркими тряпочками ветки и ставили их на могилах.
- Живое кладбище...- удивился Хурдин.
- Хоронят,- ответил Иван.- Старики умирают, приказывают там хоронить, вот и хоронят. Да и родные у кого лежат. Не бросишь.
Через Козинку - зеленую падь, в которой всегда сено косили, выехали к вихляевскому пруду, а от него через поле и вниз. Пшеница уже поднялась высоко и колосилась, и машина бежала по узкой дороге куропаткою, чуть не прячась. На взлобье хлеб пошел жиже, и открылся впереди хутор, а справа Ильмень и займище. Машина понеслась вниз, и засвистел воздух. И мчалась навстречу земля, и зелень, и сирень цветов, и синь неба - все летело навстречу, и сердце замирало в сладком обмороке.
- На велосипедах, помнишь, здесь?..- спросил Иван потом, внизу.
- Помню...- выдохнул Хурдин и удивился, сколь одинакова у всех память. Ему-то казалось, что только он да Виктор помнят этот бешеный лет с Вихляевской горы, на велосипеде в детстве. Когда мчишься, и захватывает дух, и кажется, вот-вот взлетишь.
В последнее время Хурдин часто вспоминал о Вихляевской горе, о велосипеде; и, думая о поездке к матери, загадывал починить старый велосипедишко и съездить на Вихляевскую гору.
До самого дома больше не обмолвились словом. И чем ближе подъезжали, тем острее понимал Хурдин, какими долгими были эти пять лет разлуки. Такими долгими... И в какое-то мгновение вдруг показалось: матери уже нет, она умерла, а ему просто не сказали. Да, вдруг почудилось такое.
Мама была жива. На гул и сигнал машины, на голоса она отворила воротца и вышла. Вышла и кинулась к сыну.
- Привел господь, привел... Сохранил и привел... живого...- беспамятно бормотала она. - Господи... Какую я игу снесла. Уехал и матери сердцу вынул... - бормотала мать, пригибая к себе и ощупывая сыновью голову, плечи, лицо оглаживая, волосы, лаская и словно проверяя, все ли при нем.