– Так то Ломакин, – все еще нерешительно протянула Галина. – И потом, ты же узнавала у него насчет денег. А в моем случае о деньгах и речи нет.
– Все мужики разные только в постели, а в жизни похожи до тошноты, это ты мне как опытной женщине поверь, – убеждала Эмма. – И откуда ты знаешь, что речь не идет о деньгах? Может, твой Валерка именно что нашел клад и боится в этом признаться?
С ней иной раз так бывало: ляпнет наугад и попадет в самое яблочко.
Санкт-Петербург, 1780-е годы
Светлейший Григорий Алексеевич в ту пору пребывал в отъезде. А Екатерина переживала затянувшееся сердечное одиночество после того, как дала отставку «царю Эпирскому» – Ивану Римскому-Корсакову. Отставлен он был за измену императрице.
Да, случается и такое, и императрицы в таких случаях страдают совершенно так же, как обыкновенные женщины.
Вот тут граф Толстой и решил подсуетиться. Сопровождая Екатерину на прогулке по Петергофу, он вдруг сделал большие глаза при виде стоявшего в карауле красивого кавалергарда.
– Вы только взгляните, ваше императорское величество. Каков профиль! Каково сложение! Ах, кабы нам сюда Праксителя! Вот с кого Геркулеса бы ваять!
Екатерина повернула голову, и нежная улыбка вспорхнула на ее уста. В самом деле, даст же бог человеку такую красоту.
– Кто такой? – спросила Екатерина.
Кавалергард молчал, глядя на нее остолбенело и восторженно.
Граф Толстой, который загодя учил своего протеже отвечать быстро, громко и четко, солому не жевать (императрица косноязычных не переносила), сперва облился ледяным потом, но тут же заметил, что императрица растрогана замешательством юноши. Какой женщине не в радость видеть, как шалеют от ее прелести.
– Ланской, ваше величество, – наконец смог пробормотать он.
– А имя твое как, флигель-адъютант Ланской? – тихо усмехнулась императрица.
«Мать честная, – подавился восторженным восклицанием обер-полицмейстер. – Вот так, с одного взгляда – и уже флигель-адъютант? Далеко пойдет мальчонка!»
– Саша, – растерянно пробормотал Ланской.
– Саша, – мечтательно повторила Екатерина, глядя в его испуганные светло-карие глаза. – Сашенька…
Париж, наши дни
Хорошо тому, кто ничем не владеет: он свободен. Но тяжко владеющему. Внезапно свалятся на тебя деньги – будешь бояться, что они исчезнут так же неожиданно, как появились. Купишь ценную вещь – спать не сможешь: вдруг украдут? Заведешь молодого любовника – тоже, понятно, не до сна, хотя и по другой причине. И все равно каждое утро будешь просыпаться с одной мыслью: а не последней ли вашей ночью была эта ночь? Что, если сегодня он пойдет куда-нибудь прогуляться и больше не вернется? Как ты будешь жить тогда?
Нет, не так: сможешь ты жить тогда?
Теперь Фанни боялась только одного: потерять Романа. Это было страшно само по себе, но еще это означало снова утратить молодость и красоту. Фанни и сама понимала, что похорошела несказанно: она ловила восхищение во взорах встречных мужчин и отвращение в глазах встречных женщин, а эти две составляющие (особенно последняя) – неопровержимое доказательство, что ты выглядишь хорошо, очень хорошо. Le Volontaire гудел от комплиментов, только бездельник Арман что-то загрустил и все смотрел на Фанни не то с тоской, не то с насмешкой, кто его разберет.
Да и не до Армана ей было. Каждое мгновение этих счастливых, счастливейших дней (нет, не ночей, потому что ночью Роман был близко, ближе некуда) ее не покидал страх. Даже когда субботним утром Фанни, по обыкновению, надевала бриджи, мягкие полусапожки на низком каблуке, садилась на велосипед с корзинкой, укрепленной впереди, и ехала на рынок на авеню Трюдан (конечно, вполне можно было пройти квартал пешком до площади Бурз, где около здания Биржи тоже имелся небольшой рынок, но, во-первых, Фанни отлично знала, как потрясающе смотрится на велосипеде, во-вторых, езда на велосипеде – отличная тренировка, субботним утром она даже без обязательной пробежки обходилась), словом, даже по пути на рынок она не переставала думать, застанет ли Романа, когда вернется.
Заставала – как правило, все еще в постели. Он любил долго спать, он не любил театры и музеи, куда пыталась вытащить его Фанни. Вообще говоря, она тоже была не бог весть какой интеллектуалкой, но имелась у нее причина рваться в эти места, особенно в музеи, особенно в Лувр и д’Орсе. Еще он любил, не вставая с кровати, смотреть детективы по телевизору, лениво перебирая каналы. Иногда мусолил какую-нибудь книжку из русской библиотеки, а иногда просто лежал, устремив взгляд в никуда, и только по сосредоточенно сдвинутым бровям и стиснутым губам можно было понять, что его что-то тревожит, даже мучает.
В такие минуты Фанни особенно пугалась, что когда-нибудь его унесет этот поток размышлений. Унесет безвозвратно в ту прошлую жизнь, которую он вел до встречи с ней. Спокойнее всего ей было, когда после бурной любви Роман засыпал в ее объятиях, свернувшись калачиком и сплетя ноги с ее ногами.
– Спой мне, – бормотал он, сонно шаря губами по ее груди, и она покорно запевала колыбельную своего детства. Простенькая мелодия давалась с трудом – так сжималось горло от любви, непрошеной, разрывающей сердце любви к этому приблудному мальчишке.
– Doucement, doucement,
Doucement s’en va le jour.
Doucement, doucement
A pas de velours.
Тишина, тишина,
Медленно уходит день.
Медленно, в тишине,
Как по бархату.
Вот-вот, в Романе было так много мальчишеского, полудетского. Как странно: это проявлялось именно в те мгновения, когда верх брала его мужская, почти звериная суть. Неутомимый, распутный самец, он доводил Фанни до криков не только своими бурными движениями, но и задыхающимся шепотом: «Пусти меня к себе!» В этом шепоте была робость неопытного мальчишки, который впервые берет женщину и еще не знает, испытает сейчас боль или наслаждение, будет любимым или его предадут.
Наверное, ей всю жизнь хотелось капризного ребенка, вот она и завела его себе, вернее, он сам завелся. Но Фанни предпочитала не думать ни о чем, что разделяло ее с Романом. Да и не имели эти нежность и вожделение, если уж начистоту, отношения к материнским чувствам. Оставался возраст, да, возраст стоял между ними по-прежнему. Ночью, в постели Роман не замечал ее морщинок, и просто их стало меньше (любить молодого – лучшее средство помолодеть самой), зато днем Фанни то и дело прикидывала, под выгодным ли углом падает на ее лицо свет или что-нибудь ненужное выделяет, подчеркивает?.. Вот в Le Volontaire свет падал на редкость удачно, поэтому она любила, когда Роман туда являлся. Правда, иногда он вдруг уходил, говорил, что должен навестить мать. А куда шел на самом деле?
Однажды она не выдержала. Бросила бармену Сикстину, что через полчаса вернется, схватила пальто и выскочила на улицу. На бегу глянула в окно и увидела Армана: он покинул свое насиженное место и провожал Фанни мрачновато-насмешливым взглядом. Белая косматая Шьен стояла рядом на задних лапах, прижав передние к стеклу, и тоже таращилась на Фанни.
«Следят они за мной, что ли?» – почти с ненавистью подумала она, но тут же забыла и об Армане, и о Шьен. Вот и пересечение улиц Друо и Прованс, вот тот самый дом, о котором говорил Роман, – напротив агентства «Кураж», забранного зеленой ремонтной сеткой. Длинное здание: несколько витрин антикварных лавок, несколько подъездов. Ага, здание одно, а адреса-то разные: рю де Прованс, 1, 3, 5, 7, 9, 9а, 11 – таковы причуды парижского градостроения. А поверху, под самым гребнем крыши вдоль всего дома небольшие окошки – те самые комнатки для прислуги.