Литмир - Электронная Библиотека

Слезы растворили комок в его горле, жир смешался с едкостью тоски в его желудке, и он начал выть и блевать. Номи, разбуженная этими страшными звуками, стояла рядом и плакала от испуга.

А когда пришел и Одед, мокрый и вонючий от мочи, и сказал:

— Я опять сделал пи-пи в постель, папа, — Моше поднялся с земли и крикнул:

— Почему? Почему? Сколько еще я должен буду стирать за тобой всю эту вонь? — и вдруг замахнулся и открытой ладонью ударил мальчика по лицу.

Добрый запах шмальца привлек ко двору Рабиновича многих деревенских. Они собрались вокруг большой черной кастрюли и поняли, откуда пришли в их сны воспоминания о покинутой ими стране, которые разбудили их сегодня на рассвете. Помимо своей воли они стали свидетелями и этого страшного удара.

Все были потрясены. Рабинович никогда не поднимал руку на человека. Только раз он швырнул на землю местного мясника, одного из грубых, мрачных приятелей Глобермана. Этот мясник славился тем, что мог одним ударом топора разрубить берцовую кость быка, и пришел во двор Моше, чтобы померяться силами с его валуном. Когда ему это не удалось, он разозлился и, вместо того чтобы, как все, пнуть камень и сломать себе большой палец ноги, вызвал Моше побороться и мигом оказался на земле.

Удар отбросил Одеда к стволу, его глаза закатились и побелели, а тело обмякло и стало сползать на землю, и Моше, побледнев, бросился к нему, поднял и начал было качать на руках. Но Номи крикнула:

— Не смей его трогать! Не смей! — и Одед пришел в себя, вырвался из рук отца и стал прятаться то за сестру, то за эвкалипт.

Люди за забором начали перешептываться, и тогда Рабинович, пытаясь укрыться от укоризненных взглядов соседей и испуганных глаз своих детей, бросился на сеновал и принялся колотить там все, что попадалось под руку, пинать и рвать мешки с комбикормом, расшвыривая их содержимое с такой яростью, что в конце концов весь комбикорм, к великому изумлению коров, превратился в порхающие над стойлами клочья, а сам Моше обессиленно свалился на землю.

— Выйди, выйди сейчас же, Тоня! — разносился по деревне его страшный рев, собравший ко двору тех немногих, кого еще не созвал запах. Все теснились на том почтительном расстоянии, на которое отодвигается толпа, когда вдруг появляется бешеная собака или нехолощеный бык вырывается из ограды. Опасаясь приблизиться, они пытались издали успокоить Моше своими криками, призывая его вернуться в дом.

В конце концов Одед пришел в себя и поднялся на сеновал, и когда он схватил отца за руки и потянул на себя его широкое тяжелое тело, оно вдруг стало легким, как перышко, и поднялось с земли.

Моше позволил мальчику привести себя домой и там рухнул на кровать и уснул. Он проснулся лишь наутро, под рассерженное мычанье коров. Закончив дойку и отослав детей в школу, он оседлал коня и поскакал в соседнюю деревню.

— Скажи той своей женщине, чтобы она приезжала, — сказал он Менахему, даже не спешившись.

— Подожди, Моше, дай коню поесть и попить, присядь, поговорим немного, — предложил Менахем.

— Не сегодня, Менахем, — попятил коня Моше. — Напиши побыстрей, пусть приезжает.

— Весна приближается, Моше, — засмеялся Менахем. — Если мы не поговорим сегодня, тебе придется ждать, пока не кончится Песах.

— Я подожду. Напиши ей сегодня же. Пусть приезжает.

Он пнул коня пятками в живот и поскакал домой.

23

— Еще сладкого?

— Да, — сказал я.

Снова кипятится вода, и отделяются желтки, и отдает свой аромат вино, и окунается палец.

— Каждый раз получается немного иначе, — усмехнулся Яков. — Может быть, недостает немного жира от старой падали, а?

Он поставил на стол бокал, сияющий и прозрачный, как крыло стрекозы, вложил в него ложечку и пододвинул ко мне.

Не дожидаясь его указаний, я закрыл глаза и открыл рот. Я слышал, как он вздыхает, выливая содержимое ложечки мне на язык.

Слова не могут описать ту сладость, которую мне по сей день так и не удалось ни разу воспроизвести. Много лет уже прошло с нашего первого ужина, но воспоминание о его заключительном блюде и сегодня еще ласкает мое нёбо, и притом так отчетливо и сильно, что порой, ковыряя в зубах зубочисткой, я то и дело выковыриваю из-под коренных зубов схоронившуюся там одинокую молекулу тогдашней сладости.

— Знаешь, что ты ешь? — спросил Яков.

Я помотал головой из стороны в сторону.

— Эта итальянский десерт.

Я боялся, что если открою рот, весь этот хороший желтоватый вкус сразу же улетучится.

— Когда-то у меня было много канареек, — сказал Яков.

Я кивнул, снова закрыл глаза, и Яков вылил мне в рот еще ложечку счастья и потрясения.

Он испытующе посмотрел на меня, как будто хотел узнать, что еще мне известно. Я ожидал, что он спросит: «Почему ты сделал мне это зло, Зейде?», — но он не знал, и не подозревал, и не спросил, ни во время того ужина, ни во время последующих, и только поинтересовался:

— Тебе вкусно?

Вот и наступила та минута, когда я вынужден был проглотить то, что держал во рту.

— Очень вкусно, — сказал я. — Самое вкусное, что я ел в жизни.

— Может, хочешь послушать музыку? — спросил Яков.

Он окунул два пальца в миску и с удовольствием облизал их.

— Сколько сил дает этот желток, — сказал он. — И сколько жизни.

Было уже поздно. Со стены на меня смотрела пугающими глазами самая красивая женщина в деревне. Десерт Якова навеял на меня сонливость.

— Хорошо, — согласился я.

Он положил пластинку на свой граммофон, покрутил ручку, и скрипучая танцевальная музыка разлилась по комнате.

— Это танго, — сказал Яков. — Здесь, в деревне, это не танцуют. Это танец любви и свадьбы, для мужчины и женщины. Танго — это трогать, прикасаться. Ты знал это, Зейде?

Он продолжал сидеть, но два его пальца танцевали по столу, как две маленькие ноги, оставляя желтоватые следы сладости на дощатой поверхности.

— Если хочешь, Зейде, я научу тебя этому танцу.

— Не сейчас, — сказал я.

— Это танго, — сказал Яков, — это такой танец, что никакой другой на него не похож. Это единственный танец для двух людей, который человек может танцевать в одиночку. Его и сидя можно танцевать, и лежа можно, и даже во сне. Деревенский Папиш сказал о нем когда-то, не забуду, как он красиво тогда сказал: «Танец, где нет ведущего, танец подавляемой страсти и нарастающей тоски». Этот Папиш, он временами говорит так красиво, что прямо болит сердце его слушать.

Двенадцать лет мне было тогда, и я немного испугался и хотел уходить.

— Я не хочу учиться сейчас танцевать, — объявил я и поднялся с места.

— Конечно, не сейчас, Зейде, — засмеялся Яков. — Ты ведь еще мальчик. Когда-нибудь, когда у тебя будет свадьба, я тебя научу. Мужчина должен уметь танцевать танго на своей свадьбе. Я научу тебя всему, что нужно знать перед тем, как человек женится.

— Я никогда не женюсь. Мне нельзя! — решительно сказал я, и мои ноги уже вели меня к двери.

Мы вышли в маленький садик. Большие маки уже увяли. Высокая желтеющая трава щекотала ноги, медленно танцуя под ветром. Яков Шейнфельд положил руку мне на плечо и наклонился ко мне так, что его щека коснулась моей. Его губы прикоснулись к моему виску, словно в поисках ответа и успокоения, тотчас отпрянули, почувствовав, что я весь напрягся, и Яков снял руку с моего плеча.

— Ты не обязан навещать меня, Зейде, — сказал он. — Ты не обязан даже здороваться со мной на улице. Я уже привык. С тех пор как Ривка ушла, а Юдит умерла, я остался один. Но через несколько лет я приглашу тебя на наш следующий ужин, так ты приходи.

Тонкий белый шрам на его лбу, заметный даже в темноте, вдруг стал не заметен, и я понял, что он покраснел.

— Хорошо, — сказал я.

Я шел домой. Теплая ночь начала лета окутывала мое тело. Ощущение было таким приятным, что мне казалось, будто я плыву. Сладость вина и сахара дышала у меня во рту, и я знал, что она уже никогда оттуда не исчезнет, даже после того, как исчезнет из моей памяти.

19
{"b":"579034","o":1}