— Лояльно настроенные люди чувствуют себя неплохо. Особенно после вчерашней победы. Вы, надеюсь, догадываетесь, что я к ним не принадлежу, а вы по-прежнему считаете, что добрые намерения можно подменить декларацией? Впрочем, простите, наверное, нелишне быть более тактичным в отношении своего спасителя. Давайте зайдем ко мне, выпьем чаю. Вдруг найдем что-нибудь и покрепче. А то стоим здесь почти в самом центре, еще, чего доброго, привлечем внимание казаков. Как в лучшие времена вседержавного нашего, — кивнул он на проезжающий патруль.
Они пересекли скверик. Чарнацкий готов был к тому, что Лесевский поведет его туда, где вместо богатых особняков стоят простые деревянные домики. Каково же было его удивление, когда они свернули к довольно приличному дому, в той части города, где селились наиболее состоятельные жители Иркутска.
— Вы удивлены, что я здесь живу? Я тоже…
Холл, куда они вошли, был выложен родонитом. Несколько плит, увы, были с трещинами. На почерневших стенах, покрытых старой паутиной, стершийся рисунок: повешенный человек в генеральском мундире, рядом еще генерал, брюки спущены, секут розгами. А под рисунком двустишье: «Кутайсова — повесим, Ренненкамфа — засечем». Сбоку едва различимая приписка: «Столыпин, повторим на бис, сукин сын! 16.VIII.1906».
— Любопытно… Весьма любопытно, — высказал свое отношение к рисункам Чарнацкий.
— Да, любопытно. Не только у книг своя судьба, у домов тоже. Этот особняк принадлежал когда-то именитому купцу, разбогатевшему на ленском золоте, а может, еще на чем-то. Вообще, на том же навозе, что и все домовладельцы вокруг. Только отличался этот купец от них тем, что воспитал сынка-эсера. Бомбы они здесь изготовляли, и, кажется, одна разорвалась.
Дом сильно запущен, почти без мебели. Чарнацкий не стал выяснять, какими судьбами сюда занесло Лесевского. Жилыми были лишь комнаты на первом этаже. Особняк находился в жалком состоянии, об этом можно было судить уже по тому, что свою комнату Лесевский отапливал железной печуркой. Кроме печки, привлекало внимание огромное зеркало в позолоченной раме. Скорее всего, его притащили сюда из какой-нибудь другой комнаты. Зеркало занимало полстены, поэтому из любого угла можно было видеть свое отражение. Чарнацкий попытался поставить стул так, чтобы не разглядывать самого себя, но из этого ничего не получилось, он махнул рукой и сел.
— Мне оно не мешает, — обратив внимание на беспокойство Чарнацкого, объяснил Лесевский. — Пусть себе стоит. Я привык в тюрьме, зная, что за мной наблюдают, не замечать этого. И потом, у меня есть принцип: я никогда ничего не меняю в комнате, в которой живу, не создаю свой собственный малый мирок.
«Наверное, потому, что создает огромный новый мир, стремится перевернуть в старом все вверх ногами, — подумал Чарнацкий. — А может, просто потому, что часто меняет жилье. Да, пожалуй, я включу его в коллекцию чудаков, которых мне довелось встретить в жизни».
— Ну как, выпьете… спирту? У меня только спирт.
— Спасибо. Ограничимся чаем. Я никак не предполагал, что вы любите чистый спирт.
— Совсем нет. Но приходилось пить. Доктор Калиновский поклялся, что вылечит мои легкие, когда все остальные уже махнули на меня рукой. Велел пить какое-то омерзительное сало. И сам мне его доставал. Не знаю, чье это сало, могу только догадываться. Когда я приставал к доктору, он в ответ твердил одно и то же: не спрашивай, скажу, как всем говорю, — медвежье, а грех возьму на душу. Правда, посоветовал, если уж я совсем не смогу глотать эту ворвань, выпивать по полрюмочки спирту перед приемом лекарства и после. За месяц я так втянулся, что с нетерпением ждал часа, когда нужно принимать лекарство.
Он рассмеялся. Чарнацкий даже не предполагал, что Лесевский может смеяться, ему казалось, что он живет иронией и сарказмом.
— А вы переписываете документы? В такое время, когда надо работать для будущего, вы занимаетесь прошлым. Понимаю, но не хвалю.
— Однако к моему занятию можно подойти и по-другому. Царизм держал в тюрьмах не только людей, но и документы. Значит, и подлинную историю тоже. Революция распахнула ворота тюрем и архивов. Вот и надо поскорее воспользоваться, прежде чем…
— Прежде чем что?
— Прежде чем архивы крепко-накрепко закроют. Хоть с чем-то познакомиться из нашей истории.
— Нашей и русской, их невозможно разделить. Мне очень важно было услышать именно от вас об опасениях, что архивы могут закрыть. Только вы не закончили мысль, потому что не желаете смотреть правде в глаза, а есть все основания предполагать, что в демократической республике Керенских и Терещенко тюрьмы очень скоро будут опять полны. Вы же не верите, что существующее положение сохранится надолго?
— Да, конечно, я боюсь перемен к худшему. И к этим переменам Россию приведете именно вы, сталкивая ее левее и левее, что, бесспорно, активизирует реакционные силы.
— И это говорите вы, человек, дискутировавший с Юрьевым, слушавший Орджоникидзе! Какая политическая наивность. По-моему, куда лучше вас понимают, пусть инстинктивно чувствуя будущее, наши Бартеки-победители[12] или галицийские крестьяне, которых Временное правительство до сих пор держит в лагерях для военнопленных.
Лесевский совсем забыл, что обещал напоить гостя чаем. Более получаса он втолковывал Чарнацкому довольно бесцеремонно вроде бы прописные истины. Несмотря на дерзкий тон, которого Чарнацкий не потерпел бы в другое время, в том, что говорил Лесевский, чувствовалось беспредельное, поднятое до самоотречения бескорыстие. Чарнацкий понимал: Лесевский способен его удивить и даже потрясти, понимал, что в своих взглядах Лесевский независим и нет у него ни малейшей корысти. Непроизвольно сравнил его с адвокатом.
Чай Лесевский готовил долго. Во-первых, для этого надо было растопить печь. Здесь пришлось Чарнацкому взяться за дело, поскольку у хозяина ничего не получалось.
— А самовара у вас нет?
— Самовар у Елизаветы Васильевны, у… соседки, но ее сейчас нет дома.
— В ссылке я знал поляка, который часами мучился, чтобы вскипятить себе чайник на костре или на плите, но ни за что не хотел завести самовара. Говорил, Россия для поляков опасна именно самоваром, русскими книгами и русской женой. Спорил я с ним, а он свое: Россия душу хочет у нас забрать, и самовар сам по себе вроде бы не опасен, однако дьявольская выдумка, созданная ассимилировать нас как нацию.
— У пролетариата нет таких проблем, — заметил Лесевский. — Наши русские товарищи поют польские революционные песни и не боятся за свою душу.
Вроде убедительно, а с другой стороны — не очень. Русские, скинув татаро-монгольское иго, консолидировались как нация, и теперь им не грозит опасность раствориться в иной национальной общности.
Они пили чай и не умолкая разговаривали.
— Вас смущает, что арестовали зачинщиков бунта и солдаты остались без вожаков. — Лесевский грел руки о стакан с чаем, тепло от печи еще не ощущалось. — Утверждаете, что выступление против Временного правительства может привести к активизации Корнилова. А ведь, чтобы покончить с вожаками, всю Россию рабочую и солдатскую придется перестрелять. В этом сила грядущей революции. А для здешних солдат это был хороший урок: они избавились от иллюзий. А иллюзии подчас бывают страшнее артиллерии. Теперь даже самый далекий от политики солдат Иркутского гарнизона знает, что такое демократ Краковецкий.
«Можно и так, — мысленно согласился с ним Чарнацкий. — Поражение всегда учит, приближает победу. Эта вера, эта абсолютная уверенность в том, что события развиваются именно так, как предсказывали большевики, нравится мне. Ну хорошо, я более или менее представляю, что ждет Россию. А Польша?» Почему-то взгляд его упал на толстую тетрадь в сильно потрепанной обложке, лежащую на столике.
— Давайте займемся вторым вопросом, которого вы коснулись. Так вот, если б мы с упорством не направляли Россию влево, как это вы изволили заметить, вы давно бы уже получили вместо жалкой видимости демократии военную диктатуру. Для оправдания ее отыскалось бы множество доводов: покончить с анархией, с экономическим хаосом, потребности фронта, ну и главный аргумент — необходимость разгрома извечного врага России — Германии. Не подлежит сомнению, что военную диктатуру, выступающую с подобной программой, поддержали бы с превеликим энтузиазмом западные демократии — Франция и Англия, не говоря уж о президенте Вильсоне. Так вот они, хорошо зная механизмы, с помощью которых в рамках подобной системы, именно в рамках подобной системы, можно держать в повиновении трудящиеся массы, смотрят свысока на эту несуразную, бездарно сфабрикованную, плохо скопированную с них российскую буржуазную демократию. Демократию, на которой все еще лежит печать самодержавия. Но у которой дурно пахнут ее мужицкие ноги, да и солдатские зубы сгнили, и прогрызть ими германский фронт такая демократия не сможет. — Лесевский внезапно остановился. — Как вы думаете, почему я с вами так горячо все обсуждаю?