– Друг твой жениться будет на Акульшиной.
– Тебя на свадьбу звали? – съязвил Серёжка. – Откуда знаешь?
– От верблюда! Ребёночка она родит скоро, куда он денется?
– Ври?!
– Ничего не вру! У Шурки одна пуговичка на пальте уже не застёгивается – вот!
Мать послюнила пальцы, потеребила куделю, вплела в неё оборванную нить, пустила веретено.
– Вот и смерть пришла, – и словно забыла, о чьей смерти говорит, вопрошающе посмотрела на сына, потом вспомнила: – Да, померла Марфа Андреевна без сил – единой крошки в доме после не нашли и дров – ни полена. Рассчитала, стало быть, что топить в зиму ей не придётся.
Пять лет ходил в школу к Марфе Андреевне Серёжка, совсем недавно, кажется, учила она его азбуке, учила писать, журила с улыбкой, когда он слизывал языком кляксу… И – нет её больше на этом свете. Уже две зимы пропустил Серёжка, началась война – кончилось его ученье: в шестой класс в Семёновку надо было ходить или в райцентр ехать, а тут работа навалилась. Так что была Марфа Андреевна первой и единственной Серёжкиной учительницей и останется ею навеки. Что же такое творится – почему уходят хорошие, дорогие сердцу люди?
– Маленький ребёночек у Боковой Анны от болезни помер, – продолжала перечислять мать, – Бог прибрал, потому что всех не прокормить. И так ещё, слава тебе господи, шестеро. Завидовали, бывалыча, ей, говорили: богатая, что ни год, то с прибылью. А теперь на убыль пошло: мужа убили, дитя померло.
– Что с папкой, мама?!
Мать перестала прясть, посмотрела на Серёжку печально:
– Кто знает, сынок, что с ним? Последнее письмо ещё при тебе было.
«Без вести», – вдруг явственно слышится Катин голос. Она говорит о своем брате, голос её дрожит, наливается тоской и болью, усиливается и ударяет, будто язык колокола изнутри в горячую Серёжкину голову. «Не ве-рю! Без вести. Без…»
Вырвалась из рук скрученная дратва, Серёжка наклонился было за ней, но не поднял, выпрямился с трудом, чувствуя, что всё вокруг него закачалось и поплыло, как на волне, и сам он стал невесомым.
– Что-то лицо у тебя разрумянилось? – мать, взглянув мельком на Серёжку, воткнула веретено в куделю, поднялась со стула, приложила приятно-прохладную ладонь ко лбу сына. – Да у тебя жар! Господи, твоя воля…
На какое-то мгновение рука матери вернула Серёжку в реальный мир.
– Ничего, мама, не бойся, я – крепкий, – сказал он и тут же почувствовал, как на него навалилась тяжёлая беспросветная тьма.
Снова, как в городе два дня назад. Серёжка погрузился в беспамятство, на этот раз надолго.
Глава 7
Две недели метался Серёжка в бреду – вновь по команде лейтенанта Вахрамеева добывал под палящим солнцем тяжеленные брёвна из реки, окунался в ледяную воду, проваливался в тёмный трюм и, ожидая удара о жёсткое дно баржи, весь сжимался и покрывался потом. Но удара не следовало, и он всё падал и падал вниз, преследуемый безжалостным взглядом из-под припухших прищуренных век. «Одним едоком меньше!» А потом долго, задыхаясь от напряжения, лез по бревну на мерцающий в вышине свет, но оскользался и опять падал, переживая ужас падения в сотый, а может быть, и в тысячный раз.
Временами бред перемежался сном. Сны тоже состояли из прошлого, но случались в них не только страшные дни и часы, но и светлые минуты, когда живы были все: и отец, и похожий на него замасленным комбинезоном Катин брат, и Марфа Андреевна – почему-то с ребёночком Анны Боковой на руках, и баба Фрося. Баба Фрося улыбалась Серёжке всем своим морщинистым лицом и ласково звала:
– Иди сюда, родной, здесь хорошо.
– Да, иди к нам, – говорила и учительница и, поворачивая голову так, чтобы прядь седых волос, падавшая ей на лицо, не мешала видеть Серёжку, зачем-то протягивала навстречу ему малыша.
Очнулся Серёжка ночью. Тихо. Открыл глаза. Коптила лампа на столе, мать сидела рядом, уронив голову на сложенные на спинке стула руки, дышала ровно.
«Долго же я дрых», – подумал Серёжка, смутно припоминая, что он, кажется, вставал и даже не один раз, куда-то двигался и что-то делал, а рядом с ним неотлучно была мать и руководила им.
Но Серёжка ошибался. Мать обихаживала его только ночью, а днем она уходила на ферму, потому что скотину голодную и недоенную не бросишь. Заменить некем. Другие доярки и хотели бы помочь, но ни сил, ни времени у них на чужую группу коров не оставалось. Мать исхитрялась в эти дни делать всё быстрее – выкидывать навоз, давать корм, доить – выкраивала время и прибегала домой два, а то и три раза на день. Тревожно вглядываясь в сына, убеждалась она, что душа в нём ещё теплится, давала наставления Нюрке и уходила снова, чтобы везти солому с поля, опять доить, крутить – по очереди – ручку сепаратора… Молоко в райцентр не возили: далеко и накладно, рассчитывались сливками и маслом. Эта круглосуточная круговерть, она знала, кончится однажды тем, что в свой час она тоже упадёт и не поднимется. Но иного выхода у неё не было, от её жизни зависела жизнь всех её детей – не только старшего, и мать держалась; неизвестно, кто кого больше спасал: она их или они её.
Серёжка чувствовал лёгкость и невесомость в теле, будто бы брёвна, которые так долго давили его, наконец свалились. Но одновременно с лёгкостью владело им ощущение немощности – надо бы повернуться, а он не мог, не умел этого сделать, как младенец, только что народившийся на свет. Ещё он боялся потревожить сон матери и потому лежал не шевелясь и старался дышать бесшумно.
Однако сторож, недрёманно живший в ней, толкнул мать.
Она подняла голову, встретила взгляд сына.
– Слава Богу! – выдохнула.
Серёжка подумал, что сейчас мать заплачет, и деликатно отвернулся. Но глаза её остались сухими, в них даже угасла вспыхнувшая было радость – так она устала.
– Жёлтый, – сказал Серёжка, глядя на портрет в рамке.
– Что? – не поняла она.
– Надо сменить Сталина, пожелтел.
– Тсс! – приложив палец к губам, мать оглянулась в испуге. Нюра и Мишук крепко спали. – Где теперь возьмёшь? Потом. Ты только не говори им, ладно?
Вот так она и раньше: вскидывалась почему-то настороженно, если кто из детей произносил имя вождя, и останавливала строго, строже, чем когда задевали Бога:
– Нельзя!
Была какая-то тайна, которую взрослые хранили от детей: на людях почему-то имя Сталина они произносили часто и с радостью – во всех торжественных случаях, – а дома говорить что-либо о нём не дозволяли.
– Есть будешь? – мать от усталости с трудом выговаривала слова.
– Пить. Молочка бы…
Мать помогла ему сесть. У Серёжки от движения всё закружилось перед глазами, затуманилось, но вскоре прояснилось и стало на место. Она взяла со стола стакан:
– Кипячёное.
– Вкусно, – он осилил полстакана, и его потянуло к подушке, – парного бы испить.
– Нету парного, – мать с трудом отвела взгляд от оставшегося молока, – корова уже не доится. Это тебе Шурка принесла.
Она вернула стакан на место.
Серёжка пошевелил мозгами:
– Сколько же я болел?
– Я знаю? – она разговаривала, уже не открывая глаз. – Долго.
– Ты ложись, – сказал Серёжка.
Она покорно, словно бы только и ждала этих слов, побрела к топчану и, не раздеваясь, как куль, повалилась на него.
Отец, может быть, письмо прислал, а Серёжка не спросил у матери и досадовал на себя, пока тоже не уснул.
– Ничего не прислал, – сказала сестра Серёжке утром. – А мамка-то не встаёт.
Мать проспала утреннюю дойку, не поднялась к обеденной и ни на какие попытки Нюрки разбудить её не реагировала. Тогда Нюрка решила подоить коров сама.
– Вы поживите тут без меня, – сказала она братьям, – я пойду. Мишутка подаст, если чего понадобится.
Она уже оделась, но тут пришёл председатель.
– Так, – сказал он вместо приветствия, – полный лазарет. Ты, значит, заместо матери пойдёшь?
– Ага. Я умею, дядя Назар.
– Знамо дело, – председатель сел на табурет, поставил меж ног длинную палку, которой он пользовался, как посохом; когда Серёжка уезжал на лесозаготовки, Назар Евсеевич в подпорках не нуждался. – Выручай, Аннушка, больше некому. Я сказал бабам, чтобы взяли по две-три из вашей группы, но остальные, значит, твои.