(Из моего дневника за 1940 год. Запись от 22 июня.)
Кагуляры, как я непоколебимо убежден, герр Гельмут, – это не просто секта убийц или мстителей и не просто весьма разветвленная подпольная организация, а нечто гораздо большее. Это в первую очередь – тайный союз единомышленников-патриотов (причем, непримиримых! скажу я вам), это братство навеки, то есть именно на многие века. Так, собственно, изначально и задумывалось теми, кто стоял у истоков кагулярства, теми, кто заложил, определил самую его долговременную структуру.
И если надземная, более или менее видимая часть этого союза, может быть снесена, разломана, уничтожена, перестроена, то внутренняя, подземная основа единения прочно укреплена и надежно припрятана, что дает кагулярству исключительную надежность и прочность.
(Из беседы моей с штандартенфюрером Гельмутом Кнохеном, состоявшейся, если верить записи в моем ежедневнике, 20 декабря 1940 года.)
Робер Бразильяк.
Форт Монруж
Год 1945-й
* * *
20 января
Вчера совершилось событие, интересное своей несправедливостью. Чрезвычайно показательное, на мой взгляд, для нынешних отвратительных, позорных дней. Мне был вынесен смертный приговор, который, впрочем, меня ничуть не удивил. Ничего иного я не ожидал, хотя вины своей не признал и никогда не признаю, ни при каких условиях.
Обвиняли же меня в коллаборационизме и измене родине. Ни больше, ни меньше!
Коллаборационистом я себя не считаю… Вернее, я коллаборационист в той же мере, что и большинство теперешних французов. А родине своей я не изменял никогда.
Нынешние власти, как видно, решили сделать из меня французского Дрейфуса. Ну что ж! Раз есть еврейский, пусть появится ещё и французский. Может, это даже к лучшему?! Во всяком случае, я не против. Разница только в том, что Дрейфуса в итоге спасли, а меня спасать не собираются. Некоторые же говорят теперь (так уверяет мой адвокат), что я, Робер Бразильяк, это не Дрейфус, а Жанна д’Арк своего времени. Что ж… Возможно, ведь вскоре мне придется положить жизнь за всю Францию, за всё мое несчастное отечество.
Перед тем как вынести решение, судьи совещались всего 25 минут. До смешного мало, не так ли? И это наводит на некоторые размышления. Они торопились, как на пожар; наверное, им хотелось покончить с моим делом как можно быстрее, чтобы ничего не помешало потом.
Чего же они боялись, судьи мои ненаглядные? Потопа? Или того, что в крышу залы, где заседал трибунал, вдруг ударит молния? Или им казалось, что если станут слишком долго совещаться, у генерала де Голля появится больше времени на раздумья о том, не помиловать ли меня?
Потоп не хлынул, молния не ударила, и де Голль не переменит принятого судом решения. Так что зря боялись! Генерал ни в коем случае не решит помиловать меня. С этой точки зрения в де Голле я уверен. Помилование исключено, хотя многие во Франции на него рассчитывали, включая моего адвоката.
В своем последнем слове я сказал, что родине никогда не изменял, а что касается коллаборационизма, то мы почти все до единого коллаборационисты и, если можно так выразиться, коллективно, скопом переспали с Германией. Просто некоторые мои близкие друзья и сподвижники вспоминают об этом с нежностью, а прочие граждане республики плюются, вот и вся разница.
Я прекрасно помню вечера в гостях у доктора Карла Эптинга. Сей ученый муж некогда возглавлял Немецкий институт при Сорбонне, а получил эту должность от самого Гитлера после того, как 14 июня 1940 года потомки древних германцев вошли в Париж.
Так вот на вечера к Эптингу в годы войны слеталась едва ли не вся французская словесность, от Кокто до Селина. Сартр был неизменным гостем. Вся Французская академия, за исключением, пожалуй, непримиримого Мориака, присутствовала и участвовала в прославлении фюрера. Галлимар, теперь строящий из себя врага фашизма, частенько забегал, чтобы тихо, робко сидеть в уголке и благоговейно внимать речам о превосходстве арийской расы над всеми прочими, в том числе и над латинской.
О, какую бурю негодования или даже ярость, бешенство, ненависть вызвали у судей мои слова!
Да, так всё и было. Все мы коллаборационисты. Громаднейшая зала заседаний в отеле «Саган», что на улице Сен-Доминик, еле-еле могла вместить такое количество изысканнейшей французской публики. Желающие славословить фюрера выстраивались в нескончаемую очередь. Не всем давали слово, и это огорчало, даже приводило в отчаяние, наших интеллектуальчиков.
Признаюсь, я был просто счастлив в тот момент, когда в зале суда всё-таки сумел напоследок вывести из себя это скопище двуличных созданий, торжествующих в своей безнаказанности. Я имею в виду большинство из тех, кто на суде выступил против меня, и тех, кто это позорище устроил.
Большинство из них, я уверен, сотрудничало с немцами, строчило доносы в гестапо или хотя бы подчинялось вишистскому премьеру Лавалю, этому продажному субъекту. Ну а если не ему, то самому маршалу Петену, этому ветхому старику, потерявшему остатки ума (но не свою воинственность) и по-прежнему жаждущему крови.
Теперь же эти людишки имеют наглость обвинять меня в предательстве. И им совсем не стыдно, этим подлецам и изменникам. Однако и я их задел, а вернее, ощутимо поддел, заклеймил, что считаю законным, оправданным и справедливым, поэтому горжусь собой, чего и не подумаю скрывать, особенно в преддверии казни.
* * *
Примечание публикатора
Чрезвычайно интересный факт, как мне кажется, – Бразильяк с нескрываемым презрением говорит о правительстве Пьера Лаваля, а ведь сам же в этом правительстве одно время занимал пост министра кинематографии! К тому же Лаваль был абсолютно пронемецким премьером. За что же с ним так строго?
Как видно всё объясняется тем, что Лаваль с точки зрения Бразильяка не достаточно решительно шёл по пути окончательного решения еврейского вопроса во Франции.
Так же дело обстояло и с правительством Виши, которое готово было выдавать и выдавало Третьему рейху евреев-беженцев, а вот евреев-граждан Франции депортировать отказывалось, что приводило Бразильяка в бешенство.
* * *
А обвинитель мой, Марсель Ребул, он ведь тоже, как я знаю, был из вишистских прихвостней и переспал с Германией, как я, но именно ему доверили обвинять меня! И он теперь старается, из кожи вон лезет. Думает, как видно, что если поможет осудить меня на смерть, то нынешние власти простят ему его собственные грехи.
Конечно же мой обвинитель стал бледен как полотно, когда я посмотрел ему прямо в глаза и, нисколько не стесняясь, заявил, что наша Французская республика напоминает старую сифилитичную шлюху с язвой и гонореей. Он вздрогнул и отпрянул, а судьи (все они, между прочим, были из так называемого Сопротивления) чуть ли не кинулись на меня с кулаками. Ей-богу!
Так что я необычайно доволен, что сумел обозлить всех этих самоуверенных негодяев, пусть и сделал это во вред себе. Во вред себе, но не во вред Франции!
А то, что меня скоро не станет, это совсем не беда! Я отдаю себе отчет, что с моим исчезновением Франция не так уж много потеряет. Говоря попросту, я бездарен! Нет, это слишком резко, пожалуй, но во мне уж точно и нет той сильной, здоровой, мужественной творческой энергии, что теперь необходима моей несчастной, истерзанной отчизне. А жить и видеть, что родной (нет, вовсе не германский, а романский!) фашизм оплеван, опозорен, радости мало. И никто теперь не дозволит мне молвить хоть единое словечко в свою защиту. Моим чистым убеждениям суждено быть грубо искаженными, а также запятнанными и опозоренными.
А всё, что я за свою короткую жизнь успел сочинить, будет с благословения генерала де Голля и его приспешников демонстративно выброшено на свалку, предано забвению или же подвергнуто всяческим поношениям.