— Ага, — ответил сын, и они тут же уехали. Близился вечер. Пока ехали по булыжнику городка, телега подпрыгивала, лошадь соскучилась по движению, по руке мальчика, а он устал, поэтому все получалось не так гладко, как по дороге сюда, но отец сказал, что ему от лекарств или вообще, но гораздо лучше, не надо его беречь, пускай трясет. Свернув на другую улицу, они догнали человека, который поставил на важную бумагу печать, тот узнал мальчика, отец хотел приподнять картуз, поздороваться, сказать спасибо, но сын придержал его пожелтевшую руку.
Когда выехали за город и камней на дороге почти не осталось, отец сам принялся дергать вожжи и понукать лошадь.
— Но, — говорил он. — Застоялась за день, а я залежался. Но-о!..
Только когда очутился в полях близ своей деревни, когда очень медленно стало смеркаться, отец попросил сына ехать потише, и сын придержал разогнавшуюся лошадь, снова стал объезжать камни и натягивать вожжи. Отец сидел прямо, подняв голову, его слезящиеся желтоватые глаза видели гладкий, укатанный деревенский проселок. Рядом с дорогой было клеверище, стояли конные грабли на огромных колесах, усталые и неживые, кузнечик подпрыгнул и застыл в воздухе, поодаль вышел из избы во двор седой сосед, уладилась уже жизнь человека, а раньше совсем было помешался, все насыпал во дворе возле ручья небольшие могилки, ставил кресты да стоял на коленях день-деньской. Сосед медленно поднимал руку и так же медленно разевал рот, собираясь что-то сказать, но так и не разинул, так и остался стоять — позеленевший и шаткий; по другому хуторку бродил старичок в белой рубашке, слушал, как гудят пчелки в ульях, зеленоватым льдом светился пруд третьего соседа, как-то вытянулись придорожные деревья, стали тонюсенькими, что сосульки на медных проволоках, висели яблоки на яблонях.
Лошадь медленно-медленно передвигала ногами, поддевая копытом попадающиеся камешки, колеса стали темно-зелеными, в сумерках не отличишь их от травы; полчища пестрых коровенок медленно приближались со всех сторон, оравы овец высунули языки, однако не блеяли.
В сумерках все ближе подъезжали они к дому, отец по-прежнему сидел прямо, глядя перед собой, а сын уже видел бегущую к ним по проселку собачонку. Седая мать стояла во дворе среди травки-лапчатки, скрестив на переднике руки.
УДАРЫ ЧАСОВ
(Сон в летнюю ночь)
Посвящается В. В.
Вернувшись с работы, Бенас растянулся на диване. В ушах стоял звон, мыслей не было. Уютная тревога одиночества отступила куда-то; по улице за окном непрестанно неслись машины, неподалеку был поворот, и каждый, кто сидел за рулем, на повороте гнал машину на предельной скорости, словно с этого поворота предстояло ехать к чему-то новому и неведомому, к чему-то совсем другому. Взгляд Бенаса задержался на множестве радиоприемников, будто ящики стоящих друг на друге, ему вспомнились связанные с ними истории. Вот этот, маленький глазок, на шкале которого — точь-в-точь лаз в скворечнике — поглядывал из исцарапанной ореховой коробки, когда-то радовал несколько улиц Каунаса, звук приемника был прекрасен, и когда владелец «Империала» ставил его на подоконник и включал станцию большого европейского города, передававшую какие-нибудь шлягеры, на улице собиралась целая толпа. Некоторые даже пускались в пляс. А вот этот в военные годы был укрыт в сарае, под соломой, и однажды немецкие солдаты, которые искали спрятанную свинью, штыком прокололи рупор, но так ничего и не заподозрили, потому что штык вошел мягко. Этот аппарат еще тем был интересен, что мыши, обнаружив воск, обгрызли катушку одного контура… Захватанные ручки кое-где выщерблены, и нетрудно себе представить, с какими надеждами, иллюзиями люди, затаив дыхание, слушали слова, вылетающие из этих больших круглых глоток, слушали марши, команды военачальников. Не раз в этих радиоприемниках захлебывался судорожный голос Гитлера.
Бенас включил аппарат, стоящий на столике возле дивана, шкала засветилась едва видимым уютным светом, комнату залила приглушенная музыка. Так он лежал долго, глядя уже не на ящики приемников, а в белый потолок, на котором местами просвечивала желтизна — цвет предыдущей покраски. Потом вспомнил, что надо покормить мышек — дочь оставила их на попечение отца. Хоть и от одной матери, мышки поначалу никак не могли ужиться, потому что сперва жили отдельно, одна — белая — сосала мать, а другую — рыжую — кормили из пипетки. Когда потом приятель решил подарить Бенасу и белую мышку и однажды вечером принес ее в клетке, да когда пустили их в одну клетку, то страшно было смотреть, насколько та, что росла у матери, обогнала сироту — белая была раза в три больше, вялая, с красными глазами. Они с приятелем тогда пустили в клетку к белой рыженькую мышку, смахивающую на белочку. Рыженькая была просто карлик по сравнению со своей упитанной сестрой! И не это главное: белая тут же пискнула и лениво набросилась на рыженькую, та поначалу думала, что белая круглая тварь собирается с ней поиграть, опрокинулась на спинку, выставила коготки и застыла. А белая, понюхала ее и тут же вцепилась рыженькой в горло, терзая ее задними лапками; малышка вскочила, пытаясь сопротивляться, но великанша снова ее подмяла. Вырвавшись, рыженькая бросилась наутек, проворно вскарабкалась по стене проволочной клетки и повисла под потолком, трясясь от ужаса и усталости, а толстуха внизу лапками разрывала вату в клочья; однако главная суматоха началась, когда рыженькая устала держаться и шлепнулась прямо на медвежью шею белой, а та, конечно, решила, что на нее напали. Малышка едва успела отскочить на несколько сантиметров и ждала, трясясь всем тельцем, глазки у нее округлились, словно бусинки. Белая одним прыжком метнулась к сестре, но та, будучи проворнее, успела увернуться и снова повисла под потолком клетки, но через минуту опять шлепнулась на спину белой… Еще несколько дней Бенас пытался их подружить, но результат все время был один и тот же. Бенас сердился, как-то даже посмотрел в окно, нет ли в заросшем травой дворе кошек, очень уж захотелось ему выбросить эту толстуху на растерзание бродячим кошкам, но в ту минуту кошек не оказалось — и хорошо, потому что сразу же в голову пришла, пожалуй, гениальная мысль. Отыскав в ящике дочки самый толстый карандаш, Бенас взял его в правую руку, левой достал рыженькую, та трепыхалась, пытаясь вырваться, она уже знала, куда собирается девать ее этот человек. Открыв клетку белой, Бенас впустил рыженькую, и снова было то же самое — рыженькая с писком карабкалась по проволокам вверх… Бенас схватил ее и, крепко держа в руке, стал приближать к белой; едва только белая накинулась на рыженькую, Бенас, тыкая мордочкой рыженькой в ее жирную спину, правой рукой толстым карандашом лупил белую мышку по бокам. Так лупил, что даже рука заныла. Потом отшвырнул карандаш, заметив, что толстуха уже не шевелится. Пустив рыженькую в ее домик, Бенас ушел спать. Дня два спустя, когда белая малость очухалась, Бенас впустил к ней рыженькую, и — вот чудо-то! — белая привстала на задние лапки, выпятив округлый живот, забавно скрестила передние перед своей мордочкой, а рыженькая с разбегу ткнулась ей головой в пузо. Белая не сопротивлялась, а собрала всю вату и утащила в угол, однако рыженькая вскоре забралась в эту вату и преспокойно заснула.
Вот и сейчас Бенас обнаружил их вместе; рыженькая положила голову на шею своей белой сестре… Вот какая чудесная гармония от страха! Вот что могло бы послужить наукой всяким нытикам, не желающим понять, каких великих свершений можно добиться с так называемой позиции силы… Бенас бросил в клетку морковку, но мышки, подняв мордочки, вяло посмотрели и опять блаженно задремали.
В полумраке Бенас долго сидел у окна, глядя на погружающиеся в ночь холмы и потемневшие сосняки, пытаясь отыскать за кронами вековых тополей башню замка. Он представил себе столь хорошо знакомый берег моря, увидел хребты взлохмаченных волн и их — Дейму и Герду, — как они заходят в пенистое море, такие легкие, оторвавшиеся от быта, от нервозности Бенаса.