— Куда нам теперь ехать, Бенутис, может, ты помнишь?
Бенутис озирается, приподнимается на руках, однако не видит никакого госпиталя, на его месте — страшная груда развалин, стоят обгоревшие клены.
— Дядя, он был тут, где эти развалины.
— Вижу, что был, — говорит дядя.
— Давай заедем во двор, где в тот раз с папой… — показывает Бенутис, и вскоре они уже во дворе, их встречает та же самая сухощавая женщина в черном платке.
— Если б вы видели, что тут творилось…
Бенутису хочется, чтоб она побыстрее перестала охать и рассказала, что было, но женщина все еще стонет. Потом подходит к Бенутису и испуганно говорит:
— Ты, мальчуган, радуйся, ты везучий. Тебя еще господь хранит… Ты ведь был, когда привезли женщину, в которую шрапнель попала, и этого ребенка от стада? Вот они вчера опять приехали, после обеда, как и тогда, принимали штатских, начали их перевязывать, и как жахнет из подвала через все окна огонь, как полезет по стенам, как загорится крыша… И всё, дети мои… Всё. Бросились тушить, примчалась машина, кто мог, на двор выбежал…
— А как же это случилось? — насупив лоб, спросил дядя.
— А кто видел? Говорят, в подвале какие-то моторы стояли, мы слышали, что тарахтят, так машинист опрокинул бочку с керосином или бензином, нарочно или нечаянно, его не спросишь, навеки остался при этих своих моторах… Этого ребеночка вынесли живого, ох, господи, будто головешку… Может, и выживет… Поезжайте в лес, там госпитальная палатка, поезжайте, авось примут.
Дядя поворачивает лошадей в сторону леса, едет по дороге, изрытой машинами, а Бенутис все время видит ребенка с белой простыней, наброшенной на ноги, пытающегося улыбнуться… Потом перед его глазами появляется синяя, черная или еще какая-то спина той женщины и белый-белый живот, когда ее перевернул на минутку отошедший от Бенутиса доктор.
В лесу много палаток, больших и маленьких, опираясь на костыли, скачут под деревьями больные с забинтованными ногами, завязанными головами, загипсованными руками, многие не могут ходить, сидят на сколоченных из жердей лавочках, лежат на кучах елового лапника, на носилках и телегах.
Привязав подальше от всей этой толчеи лошадь, дядя оставляет Бенутиса и идет к большой палатке, увидев человека в белом халате, показывает рукой на телегу и бегом возвращается, поднимает ребенка и несет мимо раненых. Бенутис сразу узнает своего доктора, ему становится весело, он-то ведь думал, что и доктор остался под развалинами.
— Что случилось? — спрашивает доктор, и ребенку грустно, что доктор его не помнит.
Дядя что-то объясняет доктору, тот качает головой:
— Ах да, да, припоминаю, тот герой войны, пострадавший от жеребенка… Очень больно? — спрашивает у ребенка, а дядя переводит.
— Не больно уже. Нисколечко…
— О! — говорит доктор. Он опять, как и в тот раз, резко срывает повязку, рана загноилась, доктор качает головой, рана ему не нравится, зовет сестричку, которая Бенутису кажется похожей на младшую немочку из поместья, сестричка брызгает на рану какой-то жидкостью, смазывает марлю мазью, кладет ребенку на щеку, а потом берет большой кусок марли и приказывает вычистить им вымазанный желтым снадобьем лоб Бенутиса. Она впрямь похожа на ту немочку. А может, та самая? Ребенок теперь смотрит в глаза сестричке, потому что ни лба, ни волос не видно, — нет, не та, ему показалось. Закончив перевязку, она вручает дяде два пузырька с лекарствами — в одном жидкость, в другом мазь.
— Большое спасибо, сестричка… — говорит дядя, кланяясь доктору, который идет мимо них, торопясь куда-то. — Viele Danke Herr Doktor, — говорит дядя доктору, и тот на миг останавливается.
— Вам обязательно надо еще раз приехать… — Доктор что-то прикидывает. — Здесь госпиталь уже не застанете. Вообще нас здесь уже не будет. Подождите, пока в вашу деревню не придут русские. Тогда обратитесь в их военный госпиталь.
Доктор торопливо уходит в другой конец палатки. Бенутису кажется, что он печально улыбается. Дядя все еще стоит и качает головой. А сестричка, видно, забыв, подает ребенку два бинта.
— Спасибо, — говорит Бенутис и тянется поцеловать сестричке руку.
— Не надо, не надо! — говорит сестричка и гладит голову Бенутису.
Теперь они едут обратно, через тот самый двор, где были в первый раз и куда заглянули сегодня, там много телег, много людей, лежащих и сидящих. Всех их окропила длинная жилистая рука войны. Телега удаляется, ребенок прощается со двором и развалинами, с женщиной, которой некогда с ними попрощаться — она спешит от одной телеги к другой, только что завернувшей к ней во двор.
— Дядя, что тебе доктор сказал? — спрашивает ребенок.
— Что? А… Говорил, что этого госпиталя завтра или послезавтра уже не будет.
— А что мы будем делать, дядя?
— Поищем русский госпиталь.
— Где?
— Не знаю… Увидим, где разместится. Разузнаем…
Вернувшись, не застают дядиной семьи — его жена с детьми ушла в городок, переживает за дом; немцы, сказывают, уже бегут. Дядя тоже хотел было пойти, но устал с дороги, решил подождать до завтра. Отца еще не было, не вернулся от Полугарнца. Ребенок уселся на кровати, играл с жестяной консервной банкой, славно было глядеть в окно, виднеется деревня Баланджяй, болото Сяндварис, пыльная желтая дорога к лесу и потом дальше — через реку Жальпе, снова через лес, к реке Дубиса, где теперь без передышки гремит и валит клубами черный дым. Мать уходит копать картошку, дядя помогает возить, Бенутис малость вздремнул, теперь вышел на двор, голова болит, но идти можно. Осенний покой в полях, всюду полно людей, наклонясь, идут они по бороздам, собирая добро, смятое машинами, танками, лошадьми.
Ребенок прислоняется к стене, доски как будто теплые, хоть и не сильно грело солнце днем, на нем толстые отцовы штаны, подогнули штанины и приспособили к его росту. Стоит и страшно хочется ему убежать на выгон, отвязать коров, погнать их на край пастбища, дождаться начала дождя, а потом притащить в полную воды канаву корыто, из которого поят лошадей, и попробовать поплавать. Потом он снова вспоминает эти две страны — Швецию и Норвегию, и так ему хочется быть здоровым, носиться по полям, тогда ведь все проще, не пришлось бы долго ждать, он мигом добрался бы до этих далеких и прекрасных стран, не говоря уже о городе Шяуляй, в котором, сказывают, стоит высоченный костел и башня его упирается в небо. Вдали голубеют леса, за ними — другие, и когда, когда же он сможет обойти все эти места? И почему они так манят его, разве не хорошо здесь, где такая белесая земля картофельного поля, где покорно стоит кобыла, засунув за губу стебелек, а мать поднимается с колен, невысокая, немногим выше Бенутиса, проводит рукой по лицу и долго глядит на него, а потом говорит:
— Иди в избу, сыночек, замерзнешь. Или ты кушать хочешь?
Ребенок мотает головой — не хочется ему теперь таких обыденных вещей, а если и хочется, то сейчас не время говорить об этом вслух, он чувствует, что этот день не совсем обыкновенный, он, пожалуй, похож на тот, когда они с Хеленой были под дубом — ведь и тогда, хоть должно было быть весело, оба сидели в раздумье.
Мать снова нагибается, снова передвигается на корточках дальше, волоча по краю борозды корзину, которую дядя тут же забирает, вручая пустую, а полную уносит и высыпает в мешок. Потом этот мешок дядя вскидывает на спину, бежит к телеге, уже много мешков нагрузил, сейчас отвезет и высыпет в сарае, чтоб картошку не смочило дождем. Ребенок все еще стоит, по-прежнему глядя перед собой, он не может постичь чего-то, как бы ему этого ни хотелось. Потом он уходит на середину поля. На дороге перед деревней Баланджяй пыль столбом, появляются цыганские кибитки, все они накрыты красными, зелеными, синими дерюжками, которые развеваются на ветру; слышно, как ржут лошади, с передней что-то случилось, повозка останавливается, а остальные обгоняют ее и теперь мчатся первыми. Вскоре и тот цыган, что остановился, приводит все в порядок и подхлестывает лошадь. Сквозь деревья, которые теперь на диво желтые, видно, что часть повозок свернула во двор Пранцишкуса, там мелькает его картуз, другие повозки, скособочившись, перевалили через канаву, едут прямо на луг Пранцишкуса, тот кричит, размахивая палкой, но цыганам хоть бы хны: кормят лошадей, тащат с огорода Пранцишкуса свеклу, волокут ведрами воду из колодца.