— Истра — das ist ein Fluss? — И она встает и машет руками, загребая вперед, как будто плывет, славно вздымается у нее на груди цветастое платье.
— Ага, — говорит, малость очухавшись, Бенутис, и в это время черная немочка, успевшая далеко уйти и остановившаяся посреди луга, что-то говорит сестре, та отвечает, Бенутис ничего не понимает, только очень хочет, чтобы немочка поскорей ушла, чтобы оставила его в покое, ужасно нехорошо Бенутису, сосет под ложечкой, поначалу он не понимает, отчего, а потом, когда, еще раз погладив его по голове, немочка уходит по желтому от одуванчиков пастбищу и когда он понимает, что идет-то она на диво красиво, что платье колышется на ее спине и вокруг ног, он страстно жаждет стать большим, никогда он этого так не жаждал. Большим ему хотелось быть и до того; однажды сидел он на подоконнике, отец ушел работать на помещичье поле, мать — в помещичий хлев, а в избу вбежала барышня Феля, стройная как тростиночка, очень любили ее мужики из поместья и соседних деревень. Вбежала, велела Бенутису отвернуться, а сама схватила ведро для свиней. Вскоре ведро жалобно загремело. Бенутис сидел на подоконнике.
— Бенутис, я потом матери скажу, когда встречу, попроси, чтоб вынесла, мне бежать надо, в коляске сидит лендрикяйский барин, неудобно в будку бегать. Ну, я побежала… — волнуясь и громко дыша, она побежала к двери, а Бенутис, сам не понимая почему, зло процедил сквозь зубы, хоть она уже и не слышала:
— Сам вынесу…
И правда, тащил он это ведро на двор, доволок до зарослей полыни и мать-и-мачехи, вылил и, сопя, вернулся назад, ничего не сказал вернувшейся матери, а Феля уже успела матери передать, встретились они у пруда, мать обо всем знала, взяла ведро за дужку и понесла было на двор.
— Бенутис, что тут творится? — спросила мать.
— А что? — не сразу откликнулся Бенутис.
— Феля не приходила?
— Приходила.
— Она ничего тебе не сказала? Она тут что-нибудь делала?
— А я не видел. Я все время в окно глядел, как в яме воробьи купаются. Потом на них набросился кот, воробьи взлетели на клен, уселись на ветках, клювиками перья чистили, а потом все улетели… Тогда из лопухов вылезла собака, она увидела кошку, стала жутко лаять, а кот ощетинился, опустил хвост наземь и давай им вертеть… И все пуще ощетинивается. А когда вконец ощетинился, то было видно, что внизу у него шерсть белая, а так-то он полосатый…
— Бенутис… — сказала мать, но Бенутис продолжал:
— Ей-богу белая… Вот так они сидели друг против друга, пока коту не надоело, тут он как вскочит, как смажет собаку лапой по лбу, а сам удрал в лопухи…
А еще раз, он уже не помнит, когда это произошло, до Фели или после, Бенутису не хотелось стать ни большим, ни маленьким, в тот раз лучше всего было бы умереть на месте. Играл он преспокойно с детьми возле погреба в поместье, никому они плохого не делали, разве что иногда камешком попадут в окошко захудалой избушки, и вдруг — цап кто-то Бенутиса за плечи. Бенутис еще не видит, кто цапнул, но знает, что всегда лучше дать стрекача, вот и вырывается изо всех сил, однако улепетнуть ему не удается. Поднимает голову и пугается: его схватила барышня Ольга, родная господская дочь, высокая и такая же черная, как и та, вторая немочка. Другие дети разлетелись, как воробьи, стоят у кустов, ухмыляются и смотрят на него, а барышня Ольга спокойно говорит:
— Такой мурзилка, такой мурзилка, сейчас я тебя, Бенутис, искупаю.
— Не хочу! — кричит Бенутис. — Совсем я не мурзилка, я только лбом к клену прислонился. — Одной рукой он пытается вытереть лоб, но это не помогает, хочет укусить Ольгу за руку, но не осмеливается — что будет, если она скажет матери, а Ольга между тем берет его на руки и прижимает к груди. Бенутис слышит, как тукает ее сердце, может, не ее, а его, похоже на то, как несет его мать, но не совсем так, уже не так страшно, поэтому Бенутис одну руку кладет Ольге на плечо, и она говорит:
— Вот видишь, я знала, что ты умница…
По комнатам Ольга ведет его за руку, там они встречают собаку барина, с которой уже познакомились, когда хозяин ходил на прогулку, в другой комнате хохочет Феля, Бенутиса снова охватывает страх, но весь ужас еще впереди. Ольга приводит его в чулан с цементным полом, где светится небольшое оконце, расстегивает рубашку, потом поднимает его руки и стаскивает ее через голову, расстегивает штанишки, а Бенутис начинает брыкаться, кусает Ольгу в руку, а прибежавшей на подмогу Феле хорошенько впивается зубами в запястье, но Феля терпит, смеется, а Бенутис уже глаза закатил. Руку Фели он выпускает, когда Ольга сдергивает штанишки и, взяв под мышки, засовывает его в большое корыто. Усевшись, Бенутис успокаивается, Ольга моет ему лицо, трет какой-то мягкой штуковиной спину, а потом принимается намыливать ноги и бедра, а Бенутис сквозь пену замечает эту свою фитюльку, из-за которой больше всего и переживал. Оцепенев от страха, он перестает сопротивляться, деревенеет, как палка, позволяет поставить себя на ноги и вытереть полотенцем, потом одеть и провести через все комнаты к крыльцу, где ждет его Феля с ломтем булки, намазанной медом, но Бенутис, ударив Фелю по руке, бросается через стеклянную дверь, а дома не может вымолвить ни слова: дрожит нижняя губа, глаза лезут на лоб.
— Что стряслось, Бенутис? — спрашивает мать.
Бенутис все еще дрожит мелкой дрожью, хочет сказать что-то, но все не может, лишь некоторое время спустя, — мать гладит его еще мокрые волосы, — кое-как выдавливает:
— Ольга меня купала…
Мать молчит, держит руку на лбу Бенутиса, и ему уже легче.
— Ишь какая плохая. В самом деле — зачем так ребенка пугать? Скажу ей, когда встречу.
— Когда вырасту, я эту Ольгу застрелю! — говорит Бенутис, а рука матери на его лбу, кажется, сама закрывает его глаза.
Потом, видно, появляется и отец, потому что Бенутис сквозь сон слышит мамин голос:
— На всю жизнь могут покалечить…
— Вот уж! Подумаешь, невидаль: подурила барышня от нечего делать. Такая блажь.
Есть еще одна барышня, которую Бенутис, пожалуй, даже любит. Та служит в поместье, но считается чуть ли не ровней помещичьим дочкам, сказывают, она им родственница, шибко ученая, только почему-то одинокая и несчастная. Зовут ее Хелена, она высокая, с длиннющими ногами. Хелена иногда приходила в дом Бенутиса, когда мама с папой уезжали в костел, приносила конфеты и еще такую вкусную белую кашу, каша была сладкая, пахла молоком. Хелена усаживалась рядом, ясными печальными глазами глядела на Бенутиса, потом целовала его в щеку, брала ложечку и учила, как надо есть, чтобы меньше чавкать. Взяв из ее рук ложечку, Бенутис чувствовал вкусный запах, до того вкусный, что достаточно было засунуть эту ложечку в рот и вкушать этот, запах, какого у них дома сроду не бывало. Обхватив губами ложечку, он глядел теперь на красивую длинную шею Хелены, белую-белую, на которой лежало ожерелье из огромных черных бусин; Бенутис видел, что печальные зеленоватые глаза Хелены увлажнились, ему самому становилось жаль чего-то, чего в его жизни и голове никогда не было, наплывали чьи-то чужие переживания, наплывало то, чего, может, и не будет никогда в его жизни, но что все время будет преследовать его подобно року. Ему приходило в голову, что мать и отец сейчас где-то в высоком костеле, окна которого раз в десять, если не больше, выше двери избы Бенутиса, от смутного воспоминания, а тем более представления о костеле веяло чем-то таинственным, в его воображении прекрасными казались мать и отец, опустившиеся на колени: он высокий, с черными волосами и такими же усами, а мать — маленькая, с круглыми глазищами, с едва заметной морщинкой возле носа. Хелена сажала Бенутиса к себе на колени, снова целовала в щеку, а потом уводила за помещичий сад, где был такой странный луг или пастбище; там росло великое множество диких цветов — не одни только одуванчики, цвели какие-то темно-синие, очень высокие цветы, был здесь и темно-лиловый «пчелиный хлеб», который густо облепляли пчелы и который, словно дароносица полей, навеки остался в его памяти, попадались странные — высокие и совсем малюсенькие — полевицы, даже аир здесь рос, а больше всего ему нравился огромный дуб посреди луга, под которым они усаживались. Хелена по дороге успевала нарвать цветов.