Ташкин вздохнул, отвел глаза. Грузно ссутулившись, он долго глядел в окно, на поливальную машину, с гудением кружившую на центральном пятачке возле райкома. По его крупному, дубленому ветром и солнцем лицу пролегли горькие складки, глаза глядели устало, с тоской.
— Что тебе сказать, Ваня? — заговорил сипло, чуть слышно.— Не больше тебя знаю... Надо перестраиваться, а как? Нас же приучили быть погонялами, от меня требовали только урожай. А теперь нужно переквалифицироваться. В кого? В воспитателя детского сада? Мы же привыкли решать. Как решим, так и будет. Теперь подмечают: Ташкин, не так работаешь, надо перестраиваться. Я отвечаю: хорошо, согласен, буду перестраиваться. Но как? Говорят, ты должен вскрывать недостатки, искать новые формы работы с людьми. Хорошо, говорю, буду вскрывать, буду искать новые формы. А чего их вскрывать, недостатки? Чего вскрывать, когда они у меня вот тут все, как на ладони! Я им этими недостатками уже всю плешь переел — и в письменном, и в устном виде. Еще тридцать лет назад! Избавляйтесь, говорят, от инертных работников. А где они, неинертные? Куда ни посмотрю, такая все плесень! Клешнями держатся друг за дружку, цепями любви и дружбы...
— Сам развел это болото,— заметил Иван Емельянович, ткнув пальцем в Ташкина.— Сам все хотел решать, вот и подбирал угодливых да услужливых.
— Да брось ты! — сморщился Ташкин.— Я с тобой по душам... А ты-то сам каков? Ершистый больно, что ли? Такой же, как все. Ия — такой же. Дело не в нас с тобой — дело в чем-то другом... Понимаю, нехорошо так говорить, но раз уже начал... Сколько можно трепыхаться? Ну год, два, ну пять, от силы, а потом? Потом — суп с котом. Если те, кто по должности и по ответственности не хотят шевелить мозгами, не хотят слышать твои вопли, то что прикажете делать тем, кто может только исполнять или подавать в отставку? В отставку подавать у нас не принято, считается проявлением слабости. Раз подашь, и больше не дадут. Значит, выполнять? А как? Любой ценой! Как хочешь, так и выполняй! Вот тут и весь корень... Круг замыкается... Говорят, дай право решать хозяйственнику, раскрывай инициативу-масс и тэ дэ и тэ пэ. А.мы тогда на что? Сидеть, бумажки перебирать? Кивать с умным видом? У нас все же, прямо скажем, реальная власть. Реальная!
— Людьми надо заниматься, Антон Степанович, а вы хозяйственников подменяете, командовать хотите,— хмуро сказал Иван Емельянович.— Людьми! Да глядеть, чтоб планами да машинами человека не задавить. А то мы действительно давим друг дружку, все жилы вытягиваем, и все как в прорву — ни людям ни себе. Нельзя же годами работать без результатов, годами биться головой в наши казенные стены. Ты говоришь, чем заниматься? А жилье? А благоустройство? А культура? А медицина?! У меня Таня в больнице — поверишь, простыней нет! Пришлось свои привезти. Некому больного перевернуть...
— Хитер бобер! Власть хочешь у нас отобрать, в профсоюзы превратить...
— Во! В этом все и дело! С вас, с аппаратчиков, надо начинать перестройку. Чтоб не начальники надутые сидели, а нормальные люди. А то так привыкли командовать, что давно уже не говорите, а вещаете, не ходите, а ступаете, не смотрите, а взираете. Власть вас портит, власть!
— Тоже мне теоретик! — зло расхохотался Ташкин.
— Да! Теоретик! Любой честный толковый хозяйственник больше теоретик, чем все институты вместе взятые. На собственной шкуре потому что.
— Вас, доморощенных академиков, послушать, так вообще партию надо распустить.— Ташкин по-бычьи уставился на Ивана Емельяновича.— Расчирикались... Не слишком ли много вам дали воли? Газетчики, смотрю, уже совсем распоясались, никаких авторитетов! Теперь и вы туда же, свободы захотелось...
— Не свободы, а правды! — запальчиво сказал Иван Емельянович.— Страну уважать, тебя уважать, себя уважать — вот чего захотелось!
— Страну, тебя, себя,— со злостью передразнил Ташкин. Он вдруг заскрипел зубами, на скулах заходили желваки, но переборол вспышку, сказал миролюбиво: — Это все слова, а надо делать дело. И не кому-то, а нам с тобой. Как на гармошке, играть кадрами нельзя, Ваня. Человек не должен чувствовать себя временщиком, работа не забегаловка. Другое дело требовать! Если сидит пеньтюх, дремлет, мух считает — долой! Нужны работники. Вот, к примеру, Шахоткин. Это же мотор! Но какой мотор? Хитрый! К нему полезный привод нужен, и не спускать глаз, иначе на себя начнет крутить, в свою пользу. Верно?
Иван Емельянович усмехнулся. Умел, умел Ташкин вывернуться из любого разговора.
— Ну так как с Шахоткиным? — вроде вспомнил Иван Емельянович.— Когда птичник закончит?
— Закончит, Ваня, закончит. Потерпи малость, Прошу. Я прошу. Лады?
— Ох, режешь ты меня, Антон, просто под корень,— вздохнул Иван Емельянович, и тоном и всем видом давая понять секретарю, как трудно согласиться с его просьбой.
Скривившись, Ташкин покосился на окно, за которым гудела поливальная машина, снял трубку, набрал номер.
— Анна Михайловна, дай команду, пусть водовозка съездит к детскому садику, польет там клумбы, вообще двор, а то утюжит тут у начальства. Сам сообразить не может. И возле больницы пусть польет, а то пылища... Добро? Ну есть.
Ташкин поднялся из-за стола, протянул руку Ивану Емельяновичу.
— Давай валяй, мне через двадцать минут выступать перед вояками, а ты все мысли разогнал.
3
Два года назад, в первый, блаженный месяц аспирантуры, когда казалось, что впереди уйма времени и можно спокойно посидеть над литературой, повитать мыслями и вообще покейфовать, руководитель темы Виктор Евгеньевич Мищерин вернул его на грешную землю убийственно точным расчетом, на листочке из блокнота четырьмя пунктами распял, как на кресте: лабораторная модель — полгода, лабораторные испытания — полгода, опытный образец — полгода, полевые испытания — полгода. «Самое главное,— поучал Мищерин,— сразу же вогнать себя в задачу...»
Вгонять себя в задачу было не просто, но необходимо, и Николай научился. Сначала это было очень трудно, как бывает трудно заставить себя бегать по утрам, потом стало проще: небольшое усилие и — настроился на ту работу, которая сейчас важнее всего. Потом стал таким же способом расправляться вообще с любыми, не только научными, но и житейскими задачами. И вот сейчас, после сумбурного и нервного разговора с отцом, лежал на раскладушке в комнате Олега и обдумывал ситуацию, возникшую из-за «самовара».
Ему мешали всплески эмоций, острые уколы самолюбия от резких отцовских слов; он был уязвлен и тем, что Аня отобрала машину, по сути, на виду у всей деревни, потому что бабка, страдавшая недержанием секретов, тотчас поделилась со своими скамеечными подружками, а те, уж будьте спокойны, донесли новость до каждого дома. Тревожно было за Катю: как повернутся их отношения после испытаний, сумеет ли он забыть ее, если она первая порвет с ним? С трудом глушил он все эти важные, но в данный момент мешающие сосредоточиться чувства и возвращал себя в главную задачу: как быстрее закончить испытания установки. И получалось так: первое — любым способом обеспечить «самовар» энергией; второе — уговорить Олега и Катю подежурить с ним еще каких-то две-три недели; третье — организовать демонтаж и вывозку «самовара» в город. Наибольшая трудность, как он предполагал, будет с энергией. Отец строго-настрого запретил Пролыгину включать «самоварную» линию, пока не пройдет засушливая полоса и пока не пустят на полную мощность птичник. Слабенькие трансформаторы на подстанции не «тянули», поэтому и приходилось маневрировать — отключать то насосы, то освещение поселка, то «самовар». Выход заключался в том, чтобы на время вывести из строя какую-нибудь нагрузку, то есть... птичник! Наименьшее зло...Но как?
Он поднялся с раскладушки, надел штаны, натянул цветную майку, вышел на кухню. У окна Олег сутулился над книгой. Поднял и тотчас отвел глаза. Бабка гремела ведрами во дворе — вечные заботы о пропитании «братьев наших меньших». Николай остановился у стола — собирался поговорить с Олегом об одном, но ускользающие глаза брата толкнули его на другое...