Учитель заметил змею на каменных ступенях школы. Был полдень. Земля дышала зноем — он ощущал ее жар сквозь сандалии, можно было себе представить, как жгли каменные ступени, на которых улеглась змея.
Всего два шага отделяло учителя от змеи. Он отпрянул, испуганный неожиданной встречей. Нагнулся, чтобы подобрать камень или прут, но ничего не подвернулось под руку. Змея спала мертвым сном, растянувшись во всю длину ступени. Слегка успокоенный, он принялся рассматривать ее. У нее была золотистая спина с коричневыми изгибающимися полосами по бокам и оранжевыми проблесками, напоминавшими драгоценные камни. Сплюснутая голова была покрыта золотисто-янтарными чешуйками, среди которых, будто припаянные золотом, сверкали два изумрудно-зеленых глаза. Их цвет разливался по брюху спящей змеи до самого хвоста, учитель видел его отблеск даже на ступенях — зеленое сияние, излучаемое изумрудами.
Всю свою жизнь учитель провел в этом поречье и каких только тварей земных не видел здесь, но подобной змеи не встречал ни разу. Его детство было заполнено историями про ужей. Старики, много повидавшие на своем веку, рассказывали на полднищах об ужах-хлестунах, которые гонялись за ними в горах и, точно кнуты, хлестали по спинам; об ужах-межевиках, стороживших виноградники; о козах, у которых кровоточило вымя — ужи сосали молоко; об оставленных в поле младенцах, на груди у которых матери находили свернувшихся клубком ужей, привлеченных молочным запахом детских ротиков. Каких только историй не рассказывали старые пастухи! Может, выдумывали или же прибавляли к виденному и слышанному то, что было рождено воображением и страхом. Эти рассказы придавали таинственность лесным вырубкам, перелогам и проселкам, и хотя обычные ужи, не подозревая о приписываемых им подвигах, предпочитали спасаться бегством, дети верили, что чудеса существуют и не сегодня так завтра они своими глазами увидят пастуха, удирающего от ужа-хлестуна, или встретят козу с оттянутым до земли выменем, к которому присосался толстый, как канат, уж, опутавший ноги лесной кочевницы.
Змея устроилась на ступеньке школьного крыльца, не зная, что всего в двух шагах от нее стоит человек. Возлежала в царственном спокойствии. «Если змеи видят сны. — размышлял учитель, — то сейчас ей, должно быть, снится самое прекрасное из ее сновидений…» Он чувствовал, что им овладевает желание взять палку или камень и убить пресмыкающееся, но он воспротивился инстинкту, заложенному в его душу с первым глотком материнского молока. Он вспомнил, как когда-то насадил на булавку первую пойманную им бабочку, — ему тогда было три годика, — чтобы получше разглядеть этот яркий цветок, наделенный способностью летать. Пальцы мальчика, ощупывая ее крылышки, сняли с них золотую пыльцу, они сразу стали похожи на проеденные гусеницами листья с рыхлыми прожилками, — и он отшвырнул ее прочь. Он вспомнил, как летом ловил зеленоголовых оводов, присосавшихся к коровьим бокам, насаживал на стебельки травы и с сатанинской радостью смотрел, как оводы летят над лугом — с подрагивающей позади кисточкой, — летят до тех пор, пока не упадут мертвыми наземь.
«Это желание убивать неосознанно живет в ребенке с первых его шагов по земле, — размышлял Христофор Михалушев. — Вероятно, в ранние годы жизни оно вызывается стремлением к самозащите, но прежде всего — любопытством, жаждой познать окружающий мир. Едва научившись ходить, малыш наступает на пчелу (не ведая, что она может ужалить) и, наступив, берет ее в руки, чтобы прикоснуться к тайне прозрачных крылышек, которые звенят над ним и исчезают в небе. Уже подросши и поумнев, ребенок убивает залетевшую в комнату, жужжащую на окне пчелу — убивает, чтобы защитить себя от пчелиного жала. А в более поздние годы, когда человеческая душа походит на затвердевшую гипсовую отливку, которая едва ли может принять иную форму, не разбившись, человек убивает пчелу, чтобы отомстить и доказать, что он сильнее ее и хитрей. Намазывая ножом мед на ломтик хлеба, человек в то же время разжигает костер перед ульем лесника на опушке акациевой рощицы и смотрит, как пчелы взлетают над огнем и мертвыми падают к его ногам. У него нет намерения уничтожить улей (лесник давал и будет давать ему мед), он просто-напросто хочет покарать пчел за то, что одна из них ужалила его сынишку. При виде сгоревших пчел гнев человека стихает. Он выплескивает в костер ведро воды, дым тает, и над акациями вновь раздается жужжание. Человек удовлетворенно возвращается домой, шагает по комнате из угла в угол, и в его глазах долго не угасает мстительный огонек…»
Всю свою жизнь Христофор Михалушев боролся с этим инстинктом. Пытался изгнать его из душ других людей и из своей собственной, но инстинкт, точно хищный зверек, пятился под его возмущенным взглядом и шипел, словно загнанная в угол кошка. Учитель думал, что изгнал зверька из своей души, сколько ни вглядывался, не обнаруживал его следов даже в самых потайных ее уголках. Но когда он, спокойной рукой заведя будильник, ложился в постель, то чувствовал, как на подушке кто-то шевелится — легонько перемещает брюшко и когтями, точно простыню, комкает его сон. Учитель, затаив дыхание, прислушивался. Зверек понимал, что человек не спит, и на время затаивался…
А следующей ночью все повторялось сначала.
И сейчас, глядя на змею, Христофор Михалушев ощутил его когти. Зверек у него в душе вскинул передние лапы, ощетинился, готовый прыгнуть, но взгляд старика пронзил его и, как уже не раз случалось, он попятился, удалился, все уменьшаясь в размерах, затерялся среди воспоминаний и снов, а потом наконец исчез.
Учитель мог бы размозжить змее голову камнем, как делал это раньше, и понаблюдать за тем, как невидимая пружина агонии выгибает ее скользкое туловище, но не подымалась рука на эту божью тварь, неожиданно вынырнувшую из гробового молчания уничтоженного села — царственную, будто она здесь всему властелин. Учитель смотрел на рубиновые искры, рассыпаемые туловищем змеи, и изумрудное сверкание ее гладкого брюха, и ему казалось, что внезапно появившаяся на школьном дворе гостья рождена не здешними холмами и полянами, а кистью богомаза, что перед ним сошедший с иконы змей, который долгие века держал в пасти яблоко и ждал среди райских кущ блистающую наготой Еву.
Богомаз создал ее в минуты вдохновенья, смешав краски земли и неба. Он придал ее движениям то изящество и легкость, с какими гнутся, переливаясь, в поле хлеба. Змея спала, а учителю виделось, как она ползет в траве, как обвивает стволы деревьев, как, почуяв угрозу, проворно шмыгает в кустарник… Теперь же она лежала, блаженно раскинувшись, излучая покой и мудрость, за которые люди испокон веков любят ее и почитают хранительницей очага…
Взгляд человека касался змеи, и она вздрагивала во сне, словно отгоняя мух или пытаясь стряхнуть заползшего на спину муравья. Эти прикосновения разбудили ее. Она подняла голову, в глазах блеснули изумрудные искорки, но в них не было угрозы — то отражалась листва деревьев. Змея обвела взглядом ступени над собой, человека, стоявшего всего в двух шагах от нее, но не испугалась, не бросилась искать убежища в траве. Соскользнула по ступеням, отполированным ногами детворы, когда-то учившейся здесь в классных комнатах, медленно пересекла двор, отыскала в каменной ограде щель, вонзилась в нее, как крестьянки вдевают в ушко иглы яркую шерстяную нитку, и исчезла в бурьяне на церковном дворе.
«Возвращается на икону, с которой сползла, — подумал учитель с улыбкой. — Обовьется вокруг ствола и снова потянется к яблоку».
Он не раз видел эту икону, смотрел, как оживают краски под огоньками свечей, как листья деревьев, густо написанных кистью богомаза, трепещут, словно под порывами библейского ветра. У старого учителя всегда замирал дух перед змеей — и в детстве и во все последующие годы жизни она все так же пристально смотрела на него, будто хотела поделиться с ним чем-то очень важным, таящимся в ее душе с первых дней сотворенья…