Он был до такой степени болтлив… что столько наговорил?
Я вам повторяю его слова. Когда звук немыслимой катастрофы поглощал все остальное, в этой тираде возникали паузы. Потом голос его будто бы возвращался издалека. «В моем понимании, если я брошусь вниз с высоты, то умру еще до того… как ударюсь о землю. Очень надеюсь. Очень надеюсь. Это все равно, что полет, верно? Я буду в полете, в свободном полете. И это классно, потому что здесь адская жарища. Думаю, пора, а то у меня — ай! — на раскаленной нержавейке подметки плавятся. Шагнуть — и все дела, почему бы и нет, почему нет? Мобильник положу в карман, чтобы вы прослушали мой полет, сохранили для грядущих поколений и вставили в лекцию «Как погиб любовник Брайони». Профессор, старый ты хер, ты увел ее у меня, поманив своей заумью. Слушай, что я тебе скажу: расстарайся, чтобы ей было хорошо, живи ради нее, а не то я вернусь — и ты взвоешь. Я поселюсь в твоем поганом мозгу».
Боже мой…
Потом у него за спиной я услышал рев пламени, похожий на хриплое дыхание чудовища, а теперь мне кажется, что после того порога, когда уже можно было не напрягать слух, но все равно слышать, я услышал и голоса людей, находившихся на девяносто пятом этаже рядом с ним: они горели заживо; их вопли — последние органические следы пожираемых огнем костей, кошмарный, зловещий хор, слившийся в конце концов с керосиновым пламенем, с треском, скрежетом и скрипом истерзанной стали и с масляным дымом от языков пламени, которое подпитывалось дымом и само изрыгало дым. А потом я слышу, как сопротивляется воздух падающему телу — это подобно нарастающему, повышающемуся вою реактивного двигателя, звучащему лишь несколько секунд, перед тем как умолкнуть, перед тем как перейти в отсутствие звука, за которым следует пиканье автоответчика, отмечающее конец записи.
Значит, это было то самое утро.
То самое.
И что ты стал делать?
Да ничего.
Не понимаю.
Ничего! Когда я вернулся и заметил мигающую точку, все уже было кончено. Господи, док, не иначе как вас в тот день занесло в другую страну. Да во всем городе не было человека, который в момент не узнал бы о случившемся. Где Брайони, где моя жена?! С ребенком на руках я выскочил из дома и бросился на поиски. Звал ее по имени. Надеялся, что она вот-вот появится из-за угла. На улице все смешалось: неслись пожарные машины, люди с криками метались по тротуарам, завывали сирены — можно было подумать, ее поглотил этот хаос. Куда же она пропала? В первую очередь ее мысли должны были бы обратиться к Уилле. Она бы тут же вернулась и проверила, все ли в порядке с ребенком. Разве не так? В таком случае, где же она?
Ох, Эндрю…
А вдруг она попала в этот капкан? Я вернулся в квартиру и вызвал соседку, которая обычно соглашалась посидеть с ребенком. А сам бегом помчался в центр. Естественно, меня туда и близко не подпустили. Одна из башен-близнецов осела внутрь себя. Мимо ковыляли люди, унося ноги, — люди, запорошенные пеплом, как будто уже кремированные, но с виду еще целые. Мне привиделась она. Брайони! Я остановил ее: из серой маски на меня смотрели эти глаза — сверкающие, полные ужаса, будто единственное, что уцелело от этой девушки. Я даже попытался обмахнуть ее лицо от пепла. «Ты что? — вскинулась она. — Отцепись!» Все было впустую: тянувшиеся вверх провода, столбы, суета полицейских, треск радиопомех, пожарные машины, кареты «Скорой помощи», рысканье прожекторов. Я ждал на углу, ждал, что увижу ее среди мелькания лиц. А потеряв всякую надежду, решил, что сейчас побегу домой — и она уже будет там… Но в квартире только мигал огонек автоответчика.
Не бросилась ли она инстинктивно навстречу катастрофе, не ринулась ли — в силу природной отзывчивости — в огненную бурю? Этого я не знал. И лишь позже, переходя из одного полицейского участка в другой, я настолько отчаялся, что подумал: она хотела спасти Дирка, хотела взлететь на девяносто пять лестниц вверх и утянуть его за собой — апокалиптически, безумно, самозабвенно — подальше от опасности. В худшие моменты мне думалось, что так оно и было. Но ведь она, вполне возможно, даже не имела представления, где именно он работает. Они договорились пообедать где-то поблизости. Да какая, в сущности, разница? Он транслировал свою смерть, но в моем сознании связало их вместе не что иное, как ее молчание. Будто в одновременности их смертей, о которой не знал ни один из двоих, причудливо сплелись их судьбы — преобразив их в любовников, рожденных под несчастливой звездой. Но такая картина возникает лишь в тех случаях, когда я помещаю в нее себя.
Я бы на твоем месте от этого воздержался.
Ничего, хотя бы отдаленно напоминающего Брайони, так и не нашли. [Задумывается.] Как спокойно я об этом говорю.
Соседи все поняли, потому что знали ее. Они наводнили дом. Передавали малышку из рук в руки.
Все улицы, все стены, ограды, почтовые ящики, телефонные будки, станции метро были облеплены этими постерами: с них смотрели фотографические лица, невыносимо живые, не имевшие ничего общего со смертью. Имя, возраст, когда видели в последний раз. Черным маркером — номера телефонов. Вы видели эту девушку? Позвоните по этому номеру. Ну, пожалуйста, позвоните. Я ходил по городу и расклеивал фото Брайони. Хотел, чтобы люди увидели ее лицо. Понимал всю бессмысленность этой затеи, но думал, что так надо. Я выбрал тот снимок, на котором запечатлел ее в парке; она мне улыбалась. У меня с собой была папка с ее изображением в ста экземплярах, распечатанных в фотомастерской «Кинко», их я и расклеивал. Теперь она примкнула к тем, кого видели в последний раз, кого назвали полным именем, кого привязали к адресу — тех, кого любили. Ну, пожалуйста, позвоните. Она примкнула к тем, от кого только это и осталось.
И около пожарных депо, на школьных заборах, на досках объявлений под уличными фонарями возникали бренные святилища во славу их портретов или сделанных их детьми рисунков, обрамленных веточками хвойных деревьев, и свечками в цветочных кольцах, и лепестками, плавающими в пиалах с водой. А через день-другой цветы стали появляться и у нас под дверью.
Я терпел, стиснув зубы. Потерял сон. Лежал в постели и прислушивался: не повернется ли ключ в замочной скважине? Пару недель мне помогали соседки. Потом научился кое-как справляться самостоятельно. Уилла смотрела на меня голубыми глазами своей матери. Слегка испытующе, я это чувствовал, хотя и понимал, что такого не может быть. Иногда — сердито, причем как-то мимо меня, в поисках Брайони. Я раскачивал коляску туда-сюда. И вот в ноябре был объявлен очередной марафон, как обще национальная клятва выстоять. Похолодало. Выпал снег. А я готовил Уиллу: натянул на крошечные ножки ползунки, засунул ее ручонки в рукава кофты, надел ей шапочку, комбинезон, укутал в одеяло и уложил этот сверток на сиденье машины. Семь потов сойдет, пока оденешь такую кроху для зимней дороги. А когда я, пристегнув ремни безопасности, включил движок, само собой пришло осознание того, что уже само застряло в уме: я отвезу ее к Марте.
Глава пятая
Эй, док, хотите знать, для чего я торчу здесь, на скалистом утесе над фьордом: для того, чтобы держаться как можно дальше от вас. Я обосновался в хижине, где нет даже томика М. Т., который помог бы убить время. Да что там говорить — даже Кнута Гамсуна нет[26]. В моем распоряжении стол, стул, койка, раковина, походная плитка и унитаз. Ни дать ни взять — одиночная камера, даром что можно с порога разглядывать обрамляющие долину ледяных вод норвежские скалы, черно-зеленые, темнее, чем Уосатчи[27], более погруженные в себя, более горбатые, более невозмутимые, чем играющие солнечными бликами их западные собратья. Вместо душа — дожди. Через равные промежутки времени далеко внизу беззвучно проплывает игрушечный экскурсионный кораблик, будто с единственной целью — ублажить людей, объявивших здешние фьорды своим национальным достоянием. Можно закричать и через пару мгновений услышать, как возвращается твой крик — вероятно, впрочем, лишь в моем воображении. Так мне проще убедить себя, что я не одинок. Помимо этого, я часто пою: слова многих песен, которые звучали в хит-парадах, помню наизусть. Без моего ведома мозг мой сохранил десятки песенных текстов в нейронной связи с мелодиями. Только начинаешь декламировать слова — и мелодия приходит сама. Одно без другого для меня не существует. А кроме того, у меня над раковиной висит жестяное зеркальце: смотрюсь в него, чтобы хоть кого-нибудь видеть перед собой. Беру пример с Витгенштейна[28]: он тоже так поступал. Он, который досконально разбирался в обманчивости мыслящего мозга. Но заглядывать внутрь себя опасно. Надо продраться сквозь бесконечные зеркала самоустранения. Это еще одна хитрость мозга: тебе не дано познать самого себя.