Директор универмага виновато улыбнулся, но всё-таки сел перед столом без приглашения, видимо, по праву своей должности, а может быть, по праву потерпевшего.
— Здравствуйте, Сергей Георгиевич. Говорят, вы меня искали.
— Здравствуйте. Уже выяснил без вас.
— А я был в Новгороде…
Директор похудел. Стало бледнее лицо. Чётче обозначились заливы залысин. Под глазами проступили серые мешки.
— Три дня ходил по городу, записывал, высматривал. Меня интересуют древние фрески. Кстати, одну фреску, правда неказистую, я отыскал в нашем монастыре. Знаете, что я делаю в выходные дни? Разбираю завал из обломков кирпичей у монастырской стены.
— Зачем?
— На стене могут быть фрески.
— Да вы фанатик.
— Охота пуще неволи, — улыбнулся директор. — За свой счёт ездил в Новгород.
— Ну как там «Детинец»?
— Не был, — вскинулся он. — Везде был, кроме ресторана.
Герман Степанович, видимо, пришёл беседовать о Новгороде. Пока этот разговор следователь мог себе позволить — не было инспектора.
— Какой величественный памятник «Тысячелетию России»…
— Стойте-стойте, — перебил Рябинин: говорить так говорить. — А фреску «Константин и Елена» видели, коли вы так интересуетесь фресками?
— Где она?
— Где она… Она рядом с памятником, в Софийском соборе.
— Я там полдня провёл, — обидчиво возразил директор.
Рябинин помнил: в его поездку толпа кольцом стояла вокруг памятника «Тысячелетию России», и никого не было у древнейшего шедевра — фрески «Константин и Елена». Память вернула туда, под просторные своды Софии…
Но директор хотел вести его маршрутом, которым, видимо, проследовал сам:
— Вот теперь и я побывал в храме на Ильине улице. Ах, какие фрески! Особенно голова этого…
— Пантократора, — подсказал Рябинин.
Герман Степанович зябко пожал плечами в жёлтой вельветовой куртке; в той самой, которая была на нём, когда осматривалось место происшествия. Рябинин любил подмечать человеческие привычки: в такую теплынь директор ёжился, как в стужу. Но это не от холода — от досады, что не может оказаться выше следователя в том деле, которое считает своим увлечением.
— Был в церкви Спаса на Нередице, — с затухающей энергией сообщил он. — Тоже есть фрески.
— А какого года эта церковь, знаете?
— Шестнадцатый век.
— Тысяча сто девяносто восьмой год. А знаете, как в этой церкви писали фрески? Бригада из десяти человек, за три с половиной месяца, по сырой штукатурке, пока не высохла.
Директор передёрнул плечами и полез за сигаретами. Рябинин знал, что сейчас ему не так нужен никотин, как минутная заминка.
— Икон много видел, в той же Софии, — наконец сказал он, рассеянно пуская дым в сторону двери.
— Обратили внимание на старообрядческий синодник? — обрадовался Рябинин возвращению в Софию.
— Маленькие книжицы? Я их не рассматривал.
— Какие на полях жуткие записи о старообрядцах… Замучен в Пустозере. Сожжён в Москве. Убиен в Новгороде…
— Там религиозные бабки толпились. Я их не люблю. Крестятся исступлённо.
Рябинин хотел возразить, что исступлённо молившаяся бабка ему понятнее, чем молодая современная женщина, исступлённо жаждущая товаров и комфорта. Бабка хоть помнит о смерти.
Но не возразил, потому что только догадывался, какому богу молится этот бледный, худеющий директор магазина в модной вельветовой куртке.
Герман Степанович молчал, напрягая нервные плечи: ему расхотелось говорить о Новгороде. А ведь он, пожалуй, ездил туда нарочно, чтобы, вернувшись, расквитаться со следователем за поражение на допросе. Неужели ездил для этого? И с собой ли у него пилка для ногтей?…
— Преступников не нашли? — спросил он скорее из вежливости.
— Нет, — бодро ответил Рябинин и добавил ещё бодрее: — Да куда они денутся?
— Мало ли куда… Убегут.
— Бессмысленно. Как, впрочем, и совершить преступление.
— Преступники ведь не философы, — заметил директор.
— Есть философия, которую должен знать каждый.
— Не укради?
— Нет, не упусти. Не упусти своей единожды данной жизни.
— Вот они своего и не упускают, — засмеялся Герман Степанович.
— Они упускают время. А ведь жизнь — это время. Зря вы не заглядывали в синодники. Я там вычитал верную и поэтичную мысль. Вот послушайте: «Время бо мимо течёт, и годы не стоят, и вся в небытие отходят и забвения глубинами покрываются».
— У вас завидная память, — восхитился директор и посмотрел на часы. — Мне пора. Звоните, если будут вопросы.
Он и ушёл так, как вошёл: сильно и широко пахнув дверью. Рябинину даже показалось, что, не найди директор у следователя хорошую память, он бы ещё посидел.
Рябинин выдвинул нижний ящик и достал потёртый блокнот, на которых обычно печатают: «Сделано из отходов». На обложке шариковой ручкой было выведено: «Новгород». Когда они там с Лидой были? Шесть лет назад.
Рисунок деревянной церквушки… Изба в резных завитках. Названия фресок. Описание икон псковской школы. Кремлёвский Кокуй. Религиозные истории. Купола Юрьева монастыря. Тексты берестяных записок. «Чрес тын пьють, а нас не зовут».
Вот и мысль из синодника, которой он блеснул перед директором. Подвела его память. Почти вечер учил наизусть эту цитату, а всё-таки два слова перепутал: вместо «лета» сказал «годы», а вместо «помрачаются» — «покрываются».
«Время бо мимо течёт, и лета не стоят, и вся в небытие отходят и забвенья глубинами помрачаются».
Из дневника следователя.
Наш брат юрист тоже поддаётся моде. Со всех сторон слышу: «Правовое воспитание, правовое воспитание…»
По-моему, правовое воспитание такая же нелепица, как, скажем техническое воспитание или торговое воспитание. Есть воспитание, обычное воспитание, которое наделяет людей необычными качествами — нравственными. Неужели человеку, который знает такие тончайшие движения души, как любовь, сопереживание, сострадание, сочувствие, нужно говорить: не убей и не укради? А если нужно, то при чём тут правовое воспитание, когда необходимо обычное, элементарное.
Правовое воспитание… Бесспорно, существуют люди, которые не знают Уголовного кодекса. Но я и в мыслях не допускаю существование людей, которые не знают, что такое хорошо и что такое плохо.
После ухода директора прошёл ещё час — Петельникова не было. Рабочий день кончился, но инспектор просил ждать. И Рябинин ждал, копаясь в бумагах. От жары, парниково нагретого воздуха, от восьмичасового бездвижья Рябинин устал, как от лошадиной работы. Требовалась разминка, какое-то движение мускулов, хотя бы двадцатиминутная прогулка…
Он запер кабинет и вышел на улицу.
Солнце уже не пекло, но асфальт, машины и дома оставались горячими. Всё-таки стало легче, чем в кабинете, — иногда дул ветерок, слабый и тёплый, как из приоткрытой двери.
Миновав два квартала, Рябинин пересёк железную дорогу. В полосе отчуждения, которая в городе была предельно узкой, росли травы. В песчаной выемке белела целая стайка ромашек. Он сошёл с бетонных плит подземного перехода и спустился к ним. Настоящие ромашки. Почти настоящие. Только поменьше своих луговых сестёр, да лепестки не столь белы, да сердцевинка не так желта. Хорошо, что не в саже…
Он нарвал тощий букетик и пошёл обратно, чуть освежённый не то ходьбой, не то этим букетом.
Вернувшись, Рябинин глянул на угол стола. Листья таволги ещё держали зелень, но цветки облысели. Рябинин выбросил их в корзину и попытался поставить ромашки — те проваливались в длинную вазу вместе со своими белыми головками. Ваза, даже пластмассовая, была не для них. Пришлось взять стакан. В нём ромашки встали дружно и даже как-то весело.
Рябинин взял из сейфа бумаги и опустился за стол, соображая, чем бы это можно заниматься с такой несвежей головой. Ромашки стояли почти перед ним — он протянул руку и прижал ладонь к стакану, пока ещё холодному от налитой воды. И сидел, не шевелясь, наслаждаясь секундным безволием перед долгой работой.