Морис остался во Франции работать в одной торговой компании по импорту сахара, в которую определил его Вальморен, с тем чтобы сын освоил этот аспект семейного бизнеса. Однако, узнав о болезни отца, Морис сел на первый же доступный корабль и прибыл в Новый Орлеан в конце октября. Он застал Вальморена в кресле возле камина: в вязаной шапочке на голове, с закутанными в шаль ногами, деревянным крестом и тряпичным гри-гри на шее, тот походил на огромного тюленя. Отец явно сдал по сравнению с тем гордецом и мотом, который желал показать сыну разнузданную парижскую жизнь. Морис опустился на колени возле отца, и тот дрожащими руками заключил его в объятия.
— Сын мой, наконец ты здесь. Теперь я могу умереть спокойно, — прошептал он.
— Не говори глупостей, Тулуз! — прервала его Гортензия Гизо, которая с огорчением наблюдала за ними. И чуть было не прибавила, что пока что, к сожалению, он не умрет, но вовремя сдержалась. Она уже три месяца ухаживала за мужем, и терпение ее было на исходе. Вальморен докучал ей весь день, а ночью с криком просыпался — его преследовало кошмарное видение: какой-то Лакруа являлся ему свежеосвежеванным, волоча по земле свою кожу, как кровавую рубаху.
Мачеха встретила Мориса сухо, сестры поприветствовали его вежливым реверансом, держась на расстоянии, потому что не имели ни малейшего понятия о том, кто такой этот брат, которого в семье упоминали крайне редко. Старшей из пяти девочек — единственной, которую Морис мог помнить, хотя она еще и ходить не умела, когда он видел ее в последний раз, — исполнилось восемь лет, а младшая была на руках у кормилицы. Так как дом оказался слишком маленьким для семьи и слуг, Морис остановился на квартире своего дяди Санчо — идеальное решение проблемы для всех, кроме Тулуза Вальморена, который собирался держать сына подле себя, чтобы давать ему советы и приобщать понемногу к управлению собственностью. Это было последнее, чего желал Морис, но сейчас был не самый подходящий момент перечить отцу.
В тот вечер, на который был назначен бал, Санчо и Морис ужинали не в доме Вальморенов, хотя это случалось почти каждый день, но скорее по обязанности, чем из удовольствия. Оба они чувствовали себя некомфортно с Гортензией Гизо, которая никогда не любила пасынка и едва терпела Санчо, с его лихими усами, испанским акцентом и бесстыдством, потому как нужно быть просто нахалом, чтобы открыто прогуливаться по городу с чертовой кубинкой, этой sang-mêlé,[24] прямой виновницей пресловутого бала «Синей ленты». Только безупречное воспитание не позволяло Гортензии взорваться фонтаном ругательств при мысли об этом: ни одна дама не могла признать, что ей известно о том гипнотическом воздействии, которое эти цветные гетеры оказывают на белых мужчин, или что она имеет представление о безнравственной практике предлагать своих дочерей в наложницы. Гортензия прекрасно знала, что дядя и племянник заняты сейчас наведением лоска, чтобы быть на этом балу во всеоружии, но даже на смертном одре она не сделала бы им по этому поводу ни единого замечания. Не могла говорить она об этом и с мужем, потому что это означало бы признать то, что она подслушивает его разговоры, просматривает его переписку и залезает в тайные ящики его письменного стола, где хранятся деньги. Таким путем она и узнала, что Санчо раздобыл у Виолетты Буазье два приглашения, потому что Морис тоже желал попасть на бал. Санчо пришлось говорить об этом с Вальмореном, поскольку страстный интерес его племянника к plaçage требовал финансовой поддержки.
Гортензия, подслушивавшая этот разговор, прижав ухо к дырочке, которую она лично велела просверлить в стене, услышала, как ее муж с ходу одобрил идею, и предположила, что это развеивало его сомнения относительно мужских качеств Мориса. Она сама в немалой степени поспособствовала этим сомнениям, то и дело вворачивая словечко «женственный» в разговоры о своем пасынке. Вальморену plaçage показался хорошим решением, принимая во внимание тот факт, что Морис никогда не выказывал склонности ни к борделям, ни к домашним рабыням. Думать о женитьбе Морису стоило еще лет через десять, не раньше, а тем временем ему ведь нужно как-то удовлетворять свои мужские потребности, как выражался Санчо. Цветная девушка — чистая, добродетельная и верная — обладала многими преимуществами. Санчо рассказал Вальморену об экономических условиях этой сделки, которые раньше оставлялись на усмотрение и добрую волю покровителя, но теперь, с тех пор как за дело взялась Виолетта Буазье, определялись в устном договоре, который хотя и не обладал юридической силой, но тем не менее был нерушим. Вальморен не стал оспаривать цену: Морис был этого достоин. Гортензия Гизо за стеной еле сдержала горестный возглас.
Бал сирен
Жан-Мартен, со слезами стыда на глазах, рассказал Исидору Мориссе о словах Вальморена, которые его мать не стала опровергать: она просто отказалась говорить на эту тему. Мориссе воспринял его рассказ с насмешливым хохотком («Какого дьявола об этом беспокоиться, сынок!»), но тут же растрогался и обнял юношу, чтобы тот мог облегчить себе душу на его широкой груди. Он не был сентиментален и сам удивился тем чувствам, которые вызывал в нем этот молодой человек: желание защитить его и даже поцеловать. Мягко отстранив от себя молодого человека, Мориссе взял свою шляпу и отправился пройтись по дамбе — померить ее своими длинными шагами, пока не прояснится в голове. Через два дня они уехали обратно во Францию. Жан-Мартен распрощался со своей маленькой семьей с обычной строгостью, которой придерживался на публике, но в последний момент он обнял Виолетту и шепнул ей, что будет писать.
Бал «Синей ленты» своим великолепием произвел ровно тот эффект, которого желала Виолетта и какого ожидали от него все остальные. Мужчины прибывали без опозданий, торжественно одетые, чинные, и под звуки оркестра распределялись группками под хрустальными люстрами, сверкавшими сотнями свечей. По залу среди гостей сновали слуги, предлагая легкие напитки и шампанское — и ни капли крепких ликеров. Столы для банкета были накрыты в соседнем зале, но накинуться на них раньше времени было бы признаком неотесанности. Виолетта Буазье, одетая весьма строго, встретила гостей приветливыми словами хозяйки. Вскоре появились и матери с дуэньями и расселись по креслам. Оркестр взревел фанфарами, поднялся театральный занавес в конце зала, и девушки начали свой медленный проход по подиуму, выстроившись друг за другом. Там было совсем немного темных мулаток, несколько sang-mêlé, которые вполне могли сойти за европеек, две-три из них даже с голубыми глазами, и целая гамма квартеронок самых разнообразных оттенков: все они — привлекательные, скромные, нежные, элегантные, притом воспитанные в католической вере. Некоторые были столь застенчивы, что не поднимали глаз от ковра на полу, но другие — те, что посмелее, — искоса бросали взгляды на кавалеров, выстроившихся вдоль стен. Только одна вышла несгибаемой, серьезной, с вызовом в глазах, смотревших почти враждебно. Это была Розетта. На девушках были пышные тюлевые платья светлых тонов, заказанные во Франции или изготовленные Аделью копии французских моделей, ни в чем не уступавшие оригиналам, простые прически позволяли любоваться прекрасными волосами юных фей, руки и шеи которых были обнажены, а лица казались нетронутыми макияжем. Только женщины могли оценить, скольких трудов и искусства требовал этот невинный вид.
Первых девочек встретило уважительное молчание, но через несколько минут оно взорвалось оглушительными аплодисментами. Те счастливчики, что побывали на балу, на следующий день рассказывали в кафе и тавернах, что никогда до тех пор не приходилось им видеть такую замечательную коллекцию сирен. Когда кандидатки на plaçage проплыли лебедками по гостиной, оркестр сменил фанфары на танцевальную музыку, и белые приступили к своим авансам с невиданным этикетом — ничего похожего на ту рискованную фамильярность и бесцеремонность, которую они демонстрировали по отношению к цветным девушкам на предыдущих балах. Здесь же они приглашали девушку на танец, обменявшись с ней сначала несколькими вежливыми фразами, чтобы прощупать почву. Можно было танцевать с любой девушкой, но молодые люди получили инструкцию, что после второго или третьего танца с одной и той же следует принимать решение. Дуэньи следили за этим зорким орлиным взглядом. И ни один из этих высокомерных молодых людей, привыкших делать все, что заблагорассудится, не посмел нарушить установленные правила. В первый раз в жизни они чего-то опасались.