Ветры, противные курсу фрегата, на котором отплыл Пармантье вместе с другими французскими беженцами, сносили корабль к Ямайке, но там им не было разрешено выйти на берег, и, сделав не один круг по воле коварных течений Карибского моря, а также стремясь избегнуть встреч с тайфунами и корсарами, они прибыли в Сантьяго-де-Куба. И доктор отправился в Гавану по суше — искать Адель. За время их разлуки у него не было возможности посылать ей деньги, и он понятия не имел, до какого уровня бедности или нищеты дошли его близкие. У него был адрес, который несколько месяцев назад Адель дала ему в письме. И вот он добрался до квартала, застроенного скромными, но опрятными и ухоженными домами. Улица была вымощена брусчаткой, а в домах размещались самые различные лавки и мастерские. Здесь жили шорники, изготовители париков, сапожники, мебельщики, маляры и поварихи, которые готовили у себя во дворах и потом продавали свою стряпню на улице. Огромные царственные негритянки в накрахмаленных ситцевых платьях и тюрбанах самых ярких цветов, пропитанные ароматом специй и сахара, выходили из своих домов, покачивая корзинами и держа подносы с вкуснейшими кушаньями и горячими пирогами, а вокруг них вились голые детишки и собаки. Номера на домах отсутствовали, но у Пармантье было описание, и он довольно быстро нашел дом Адели — кобальтовой синевы строение с красной черепицей на крыше, дверью и двумя окошками, украшенными горшками с бегонией. Прибитая к фасаду табличка жирными буквами провозглашала по-испански: «Мадам Адель, парижская мода». С сильно бьющимся сердцем он постучал, услышал лай, торопливые шаги, затем открылась дверь, и вот перед ним стоит его младшая дочь, на целую пядь выше ростом, чем он ее помнил. Девочка закричала и бросилась ему на шею, с ума сходя от радости, и через секунду уже вся семья окружала доктора, а у него подгибались колени — от усталости и счастья. Ему столько раз думалось, что он не увидит их больше никогда.
Беженцы
Адель совсем не изменилась, на ней даже было то самое платье, в котором полтора года назад она уехала из Сан-Доминго. На жизнь она зарабатывала шитьем, как и всегда. Скромных доходов швеи едва-едва хватало, чтобы заплатить за наем дома и накормить детей, но не в ее характере было жаловаться на то, чего не хватало: она предпочитала быть благодарной за то, что имела. Вместе с детьми она вписалась в многочисленное общество свободных негров города и вскоре приобрела постоянную клиентуру. Искусством иголки и нитки она владела прекрасно, но в моде понимала мало. Фасонами занималась Виолетта Буазье. Обе женщины оказались связаны той степенью близости, какая обычна в изгнании у тех, кто на родине едва раскланивался при встрече.
Виолетта с Лулой, благодаря своей осанке и накопленным в Сан-Доминго сбережениям, разместилась в скромном домике в квартале белых и мулатов, который в классовой иерархии стоял на несколько ступеней выше, чем тот, в котором жила Адель. Виолетта предоставила Луле свободу — вопреки ее воле — и отдала Жан-Мартена в закрытую клерикальную школу, чтобы он мог получить самое лучшее образование. Относительно сына у нее были самые амбициозные планы. В восьмилетием возрасте этот ребенок, мулат бронзового оттенка кожи, уже отличался такими гармоничными чертами и движениями, что, если бы не носил очень короткую стрижку, сошел бы за девочку. Никто — не исключая и его самого — не знал, что он был приемным сыном: эту тайну Виолетта и Лула хранили за семью печатями.
Когда сын ее уже был пристроен в надежные руки святых отцов, Виолетта раскинула сети, чтобы установить контакты с высокопоставленными людьми, которые могли бы облегчить ей жизнь в Гаване. Она вращалась среди французов, потому что испанцы и кубинцы презирали эмигрантов, наводнивших за последние годы остров. Большие белые, располагавшие солидными финансами, вскоре отъехали в провинции, где земли было с избытком и они могли выращивать кофе или сахарный тростник. Остальные же перебивались как могли в городах: некоторые жили на ренту, другие сдавали напрокат своих рабов, третьи работали или занимались предпринимательством, далеко не всегда легальным, а пресса в это время сетовала на создаваемую иностранцами незаконную конкуренцию, угрозу стабильности Кубы.
Виолетте не пришлось выполнять низкооплачиваемую работу, как многим ее соотечественницам, но жизнь была дорогой, и ей приходилось быть очень осторожной со своими накоплениями. Ни подходящего возраста, ни желания заняться вновь своей старой профессией у нее уже не было. Лула настаивала на том, что ей нужно подцепить какого-нибудь богатого мужа, но она все еще любила Этьена Реле, да и не хотела, чтобы у Жан-Мартена появился отчим. Как и раньше, она жила, культивируя умение нравиться, и вскоре уже была окружена целым кружком приятельниц, которым продавала свои лосьоны красоты, изготовленные руками Лулы, и платья, сшитые Аделью, — этим и зарабатывала себе на жизнь. Эти две женщины стали ее самыми близкими подругами, сестрами, которых у нее никогда не было. С ними она распивала в шлепанцах свой воскресный кофе, сидя под навесом в саду, строя планы и подводя итоги.
— Я должен сообщить мадам Реле, что муж ее погиб, — сказал Пармантье Адели, когда выслушал ее рассказ.
— Не обязательно, она уже знает.
— Откуда она может об этом знать?
— Знает, ведь в ее перстне раскололся опал, — объяснила Адель, подкладывая ему еще одну порцию риса с жареными бананами и мелко нарезанным мясом.
Доктор Пармантье, который в свои одинокие ночи в Сан-Доминго клялся воздать Адели по заслугам за ее жертвенную, всегда в тени, многолетнюю любовь, в Гаване воспроизвел ту же двойную жизнь, которую вел в Ле-Капе: он поселился один, скрывая от чужих глаз свою семью. Он стал одним из самых популярных среди эмигрантов врачей, хотя ему и не удалось получить доступ в высшее креольское общество. Только ему было по плечу вылечить холеру водой, супом и чаем; он один обладал достаточной честностью, чтобы признать, что не существует лекарства ни от сифилиса, ни от желтой лихорадки; он был единственным врачом, кто мог остановить воспаление раны и воспрепятствовать тому, чтобы укус скорпиона закончился похоронами. Однако у него был и недостаток: он без разбору лечил людей всех цветов кожи. Его белые клиенты терпели это, потому что в изгнании естественные границы имеют склонность стираться. К тому же сейчас эти люди не могли себе позволить требовать эксклюзивности, но они никогда не простили бы своему доктору наличия супруги и детей смешанной крови. Так он сказал Адели, хотя она и не просила у него объяснений.
Пармантье снял дом в два этажа в белом квартале и первый этаж отвел под приемную и врачебный кабинет, а второй — под жилые комнаты. Никто не догадывался, что ночи он проводит в нескольких кварталах от этого места, в домике темно-синего цвета. По воскресеньям в доме Адели он виделся с Виолеттой Буазье. Эта женщина прекрасно выглядела в свои тридцать шесть лет и в кругу эмигрантов пользовалась заслуженно безупречной репутацией добродетельной вдовы. Если кому-то и начинало казаться, что он узнает в ней знаменитую кокотку Ле-Капа, то это предположение тут же отбрасывалось как совершенно невероятное. Виолетта же продолжала носить кольцо с треснувшим опалом, и дня не проходило, чтобы она не вспомнила об Этьене Реле.
Никто из беженцев не смог адаптироваться к жизни на Кубе, и спустя несколько лет они оставались все такими же иностранцами, как и в первый день. Более того, неприязнь к ним со стороны кубинцев только возрастала: число эмигрантов все увеличивалось, но теперь это были уже не богатенькие большие белые, а разоренный сброд, оседавший в предместьях, где постоянно вызревала преступность и распространялись болезни. Приезжих никто не любил. Испанские власти не давали им покоя, усеивая их путь всевозможными совершенно законными препятствиями, с расчетом на то, что таким образом удастся вынудить их уехать раз и навсегда.