Кричевский обернулся и с облегчением увидел Штольмана, стоящего в дверном проёме на своих ногах, правда, поддерживаемого женой. Кажется, дело было не так уж плохо.
- Туда выливайте, - «немец» махнул рукой в сторону большой долблёной колоды, стоявшей под стеной. – Воду несите! – скомандовал он крестьянам. – Разбавляйте, пока малиновой не станет. Тут хватит всем. Пусть пьют. И те, кто не заболел – тоже.
Потом нетвёрдыми пальцами начал расстёгивать жилет:
- А мне с ног до головы мыться надо.
Анна Викторовна поспешно утащила его вглубь бани.
Уезжали через неделю, провожать вышла вся Утиха. Накануне отъезда Штольман имел продолжительный разговор с местным старостой – угрюмым, крепким середовичем. После того разговора четверо староверов молча пошли в тайгу. Вернулись к вечеру – такие же суровые, деловитые, сосредоточенные. Коротко доложились:
- Не волнуйтесь, барин, никто ничего не сыщет. И золота проклятого - тоже.
Штольман коротко кивнул.
После того, как неделю назад на закате в деревню ввалилась Анна Викторовна с умирающим мужем на плечах и выдохнула на последнем дыхании, что хворым помогут сырые куриные яйца, на пришлых в Утихе только что не молились. Староста взялся сам на подводе в посёлок увезти, и подорожников собрали полные туески. Особенно тепло прощались с Анной Викторовной. Она и впрямь ясным солнышком оказалась. Чем больше Кричевский знал её, тем больше восхищался.
Самому ему перепала пара старинных песен, которыми бабы поделились украдкой от стариков - не сказали бы чего на такую вольность!
Штольман выздоравливал и на людях показывался редко, но ему тоже оказывали молчаливое уважение, понимая, впрочем, что это «барин» - строгий, молчаливый, застёгнутый на все пуговицы, в каком бы состоянии ни оказался.
В подводу постелили сенца, чтобы хворому было удобнее. Этот экипаж Штольман встретил невозмутимо, словно то был богатый городской выезд.
- Устраивайтесь поудобнее, Яков… извините, по батюшке не знаю, как! - пригласил Кричевский.
- Платонович, - ответил тот.
И Кричевский усмехнулся, вспомнив, как собирался раскрывать ему тайны загадочной русской души.
До Чистого Яра – богатой казачьей станицы – добирались в нанятом зоряновском экипаже. В Чистом Яре Штольман отыскал лодочного мастера, который, если верить Волку, возил контрабанду вверх по Чёрному Иртышу, в Китай. Столковались быстро, и снова без участия самородков, так и покоившихся в тряпичном узелке – теперь уже на дне штольмановского саквояжа. Лодочнику хватило рублей, лишних вопросов он не задал. И вот теперь Чистый Яр остался позади, и за бортами проплывали последние вёрсты русской земли.
- Прощай, немытая Россия – страна рабов, страна господ! – с горечью процитировал Кричевский.
Штольман, сидевший напротив у скоблёного чистого стола, поставленного прямо на палубе, раздражённо потёр рукой затылок и резко сказал:
- Чем вам, господа, так Россия не угодила?
- Виноват-с? Вы что-то против Лермонтова имеете? – несколько нервно откликнулся Андрей Дмитриевич.
- Да не против Лермонтова, - совсем уже в сердцах ответил Яков Платонович. – Против извечной привычки русского образованного сословия ныть и жаловаться. Дело надо делать, господа! И тогда будет нам всем счастье.
- Дело? – с намёком спросил приват-доцент, пытаясь уразуметь, что имеет в виду собеседник.
- Ах, оставьте! Ещё одна наша дурная привычка – произносить это слово с большой буквы. Словно это что-то из ряда вон выходящее. Дело, ремесло, служба – как вам будет угодно. Своё дело на своём месте.
- А вы, простите, по какой части служить изволили? – осведомился Кричевский.
Давно его этот вопрос интриговал. Был Штольман человеком большого ума и дарований – в этом сомнений не оставалось, но вот профессия его продолжала оставаться для Андрея Дмитриевича тайной.
- В полиции я служил, - с досадой сказал собеседник. – В Петербурге чиновником для особых поручений, потом в Затонске – начальником сыскного отделения.
Кричевский открыл рот, потом закрыл его, не в силах что-то сказать. С полицией его знакомый, вызывавший глубокое уважение, ну, никак, воля ваша, не вязался.
- Не ожидали? – горько спросил Штольман, наливая коньяку в стоящие перед ними стаканы. – Ну, за Россию, Андрей Дмитриевич!
Приват-доцент выпил - обескуражено и молча. Потом всё же решился спросить:
- А как же-с? Почему вы здесь?
- Потому что копнул глубоко. И высоко добрался, - неохотно поведал Штольман и замолк.
В этом свете становилась понятной загадочная траектория его карьеры: от Петербурга до Затонска.
- Не умели вовремя остановиться, несмотря на все намёки? – усмехнулся Кричевский.
- В этом роде, - кивнул Яков Платонович.
- Ну, вот, видите сами, легко ли быть в России честным человеком! И покуда здесь ничего не изменится…
- Изменится? – резко спросил Штольман. – В том роде, как собирался сделать господин Ульянов, по делу которого вы сюда попали? – голубые глаза его, широко раскрытые, блестели то ли от коньяку, то ли от слёз. – А я ведь был первого марта на Екатерининском канале, - неожиданно поведал он. – Прошёл, торопясь по служебной надобности, мимо двух молодых людей с белыми свёртками. Мне предлагали задержаться, выпить чашку чаю, но я спешил – и только потому не оказался среди тех, кого пять минут спустя бомбами разорвало. И что, господин Кричевский? Что к лучшему изменилось? Скажите!
Андрей Дмитриевич замолчал, сам не зная ответа на вопрос полицейского.
Полицейского?
Он усмехнулся сам себе. Перед ним сидел нормальный Дон Кихот – из той неистребимой русской породы, которой нравится изображать из себя нигилистов в мелочах, чтобы потом умереть одиноко и молча от заразной болезни, подцепленной у пациента в глухой деревне. Или гусарствовать без удержу в столицах, привязывая квартального к медведю (на ум вдруг пришёл Долохов, на описание которого Штольман был так похож своей наружностью). Чтобы потом оказаться, как тот артиллерист, без прикрытия в окружении врагов, а снаряды кончились, а французы лезут – и он их банником, банником!
Да, Долохов в сорок лет – переживший войну и нашедший себе дело по сердцу. Впрочем, кажется, такие вот - злые и решительные - никогда не переживают войну, и в каждый бой идут, как в последний раз. И что такому делать на чужбине? Глушить коньяком воспоминания и грезить о чём-то настоящем, чего никогда не будет?
- А знаете, ведь предание о Подкаменном Змее полностью сбылось! – тепло улыбнулся ему Кричевский, вспомнив о золоте, путешествующем на дне саквояжа. – Ваше здоровье, Яков Платонович!
Штольман с ним молча чокнулся, но на душе у обоих было тяжко, так что разговор сам собой угас.
Анна Викторовна в беседе не участвовала, стояла молча у борта, обхватив свои локти – тоже о чём-то нелёгком думала. Андрей Дмитриевич в который уже раз поразился ей. За то недолгое время, что он её знал, она всё время открывалась для него, как натура чистая и цельная – и всё время менялась. Кажется, совсем недавно он видел резвую и улыбчивую юную женщину, молодую жену, до самозабвения счастливую своим браком. Сейчас, в гаснущем свете летнего вечера, перед ним стояла взрослая женщина с прямой спиной, тяжёлым узлом густых каштановых волос на затылке – задумчивая, сильная, мятежная – попробуй такой свою волю навязать!
Штольман поднялся из-за стола, и как магнитом влекомый, пошёл к ней. Встал позади, но не решился почему-то положить ладони на хрупкие плечи – просто замер на расстоянии телесного тепла.
- Полицейским необходимо жениться, - вдруг произнесла она с нажимом, не меняя позы - словно продолжала какой-то спор.
- Необходимо, - согласился Яков Платонович со вздохом. И снова не решился жену обнять.
Анна Викторовна сама повернулась к нему – такая же прямая и непреклонная.