Он встряхнул головой, словно сбрасывая морок. Я ещё не видел его таким серьёзным.
- Подожди, Эрик. А может быть так, что Рейн с Тотилой заставили Гейст прокричать эти слова, чтобы добиться от дружины согласия? Дескать, Донар с нами – чего бояться.
Его жест был отрицательным:
- Не знаю, как объяснить… она смотрела прямо на меня. Эта девочка ВИДИТ, понимаешь? Видит по-настоящему. И пояс обладает настоящей силой. Только этой силе всё равно, кто застёгивает пряжку – она всем будет служить. И Тотиле тоже.
- И Рейну?
Эрик внезапно расхохотался:
- Рейну его не состегнуть – не сойдётся! – а потом добавил сурово. – Магический артефакт не должен служить жалким выродкам, возомнившим себя всемогущими.
Его последние слова выражали больше, чем он хотел сказать.
- Эрик, ты презираешь Рейна и Тотилу. Почему же ты с ними?
- Пояс Геракла – достаточная причина? Я понятно ответил?
Да, ты ответил понятно. Только как мне теперь тебя понимать?
========== ДУБЛЁНАЯ КОЖА (окончание) ==========
Жданка
- Ищи!
- Да не вижу я его! Не вижу!!!
- Неужели разучилась не глазами видеть?
- Да я и не умела никогда! Это ты зришь невидимое, а я только заговаривать и умею!
- Ой, не ври, баба! Видишь! И сама видишь и мне показываешь!
Мне каждый раз страшно было. Как только он застёгивал вокруг себя этот треклятый пояс. Он-то просто тени людские видеть начинал, помыслы различал – кто плохое готовит, а кого можно не опасаться. Ну, так это он. Нет в нём искры божьей, только зрение «по ту сторону».
Дура я была, когда по его просьбе глаза его заговаривать взялась. Дура! Мне-то пояс такую силу давал: казалось, скажу слово – лето заместо зимушки наступит. А он, окаянный, меня к своим глазам привязал. Моим же заговором.
Он застегивал пояс, замыкал на себе великую силу, клал сухие свои лапки мне на плечи. И словно молнией меня пробивало. Словно божья длань вокруг меня сжималась. Словно душе моей в теле земном тесно становилось. Кричала я поначалу, корчило меня. Не понимала, что вижу. А как поняла, начала седеть от страху.
Не стены клети перед глазами стояли: раскинулась перед взором моим вся земля-матушка - от краю до краю. Ходили по ней малые тени – люди со зверьми. Да сражались на ней великие тени – боги разные. Вставали исполинами, не на живот бились – насмерть. И всё меньше их вокруг становилось. Одиноко! Страшно!
Каждый раз сначала я видела тот день, когда сила во мне зародилась - теплая да светлая, как песня. Да тот миг, когда она открылась, выплеснулась из меня отравленной водой. Ласковая моя память прятала все страхи, но в те моменты всё возвращалось.
Жданкой меня отец с матерью звали, не Гейст, не Блазнем постылым. Долго ждали, пока я на свет появлюсь, а как появилась, лучше бы и не рождаться мне вовсе!
С детства я слабой была. Все дети как дети, а я как надломленное деревце – ни побегать-поиграть, ни взрослым помочь. Корзинку возьму, по ягоды или грибы в лес пойдём - только полкорзинки и наберу. Не идут ножки, не несут ручки. Сяду, заплачу. Воды с речки принесть – до тринадцати годов по полведерка таскала. Отец как-то осерчал, поленом проучил нерадивую. Неделю из клети выйти не могла. Мать простоквашей отпаивала да плакала. Иногда богов молила. Да не слышали нас, видно, наши боги.
Радовало только то, что одна я была, никому из сестёр не мешала. Меня-то вряд ли кто замуж позовет. Про меня уж не только наши всё знали, но и соседи слыхивали. Так и думала, что при отце с матерью всю жизнь чахнуть буду. Не подмогой на старости лет, а обузой. Да всё по-другому сложилось.
Хлеб мы жали. Последний сноп резали, праздник уряжали, когда гости припожаловали: воевода страшный, на ворона похожий, с дружиной. Не знаю уж, чего хотел, об чём с большаком разговоры вёл, а остался он с товарищами у нас на праздник.
Шуму-то было! Парни все на настоящих хоробров, не отрываясь, глядят, походку перенимают, как петушата маленькие, право слово! А девки за лучшими платьями в сундуки полезли. Оно и верно. Урожай собрали – самое время веселиться да плясать!
Я думала в избе отсидеться – не позориться же мне, поганке бледной. Мать не дала. Хворостиной пригрозила. Платье мне вынесла шитое. Шитьё ниточка к ниточке класть – это я умела. Чай, большой силы не требует. Одела меня в лучшее, поясом своим подпоясала – родительское благословение, значит. Да и отправила.
Хорошо сидели – у рощи берёзовой. Песни пели, в игры играли. Вои силушку нашим ребятам показывали. Девки вздыхали, да поближе-поближе к заезжим молодцам подвигались. А я, стыдясь, в сторонке сидела. Да так вышло, что от певца дружинного недалеко. Вот уж у кого голос… он весь вечер пел, будто неведома ему усталость. Я заслушалась.
Ударил он по струнам в последний раз, допел, кашлянул.
- Ну, красавицы, кто-нибудь даст певцу горло промочить?
Тут у меня в руках ковш очутился, и материн голос в спину толкнул: «Иди же!».
Шагнула я как в омут.
- Испей, песенник…
Он хлебнул браги, плеснул в огонь, схватил меня за руку и повлёк за собой. Завертелось всё вокруг в пляске, мелькали деревья, небо кружилось. Потом он увлёк меня через костер прыгать, а потом и вовсе – в лес. Перекликались, за деревьями прятались. Я даже про хвори свои забыла…
Так и сбылась моя судьба, отворилась сила великая…
Чужие вои пришли, не спросив ни о чём. Поначалу мнилось – вот-вот и подоспеет наш воевода, что от находников защитить брался. И как они за мечи схватились – ждали мы ещё подмоги. Мужики сами за вилы да топоры похватались. Думали, немного продержимся и дождёмся. Но он так и не пришёл. И певец мой не пришёл. Не услыхали боги моей мольбы. Никого в тот день не слышали наши боги. И когда дымом затянуло деревянные лики, я перестала молиться. Кинулась из избы прочь. Только выпорскнула из влазни, так и встала. Стоял передо мной волхв силы невиданной. Так и пригвоздил взглядом к земле. Я наговор обережный зашептала… он вскрикнул радостно и ткнул в меня корявым пальцем.
- Эту возьми, брат!
Дальше не помню ничегошеньки. Этот страшный боров, что меня за косу схватил слово «возьми» однобоко понимает. До сих пор. Заволокло мой разум туманом красным – ничего не помню. Даже боли никакой. Знаю только, что кричала я в отчаянии, билась. Да когда уже швырнули меня на землю, словно тряпку грязную, приподнялась да страшное слово сказала. Меня таким не учили – сами слова на язык прыгали. Двух шагов насильник не сделал: запутался то ли в портах, то ли в ремне, не понять, как упал! Да удачно так! Прямо ляжкоq - да на свой же нож. Защекотало мне язык, я вослед тихонько добавила: «И детей у тебя никогда не будет!»
А ещё потом меня волоком тащили за волхвом. Тот самый тащил, что ножом поранился. Меня он больше не трогал. Поглядывал только зло.
Сначала, как они меня в свой городок привели, я утопиться хотела, да сил до реченьки дойти не было. А потом дочка в животе толкаться начала. Я ночами гладила округлившееся чрево да песню ей пела. Ту самую. Знала я, что не Раненого это ребёнок, а золотоволосого певца.
А как от бремени разрешилась, так стала глазами волхва. В нём-то без пояса силы не было. А во мне была. Поэтому он меня к Раненому суложью пристроил. И дочку признать велел.
Раз в седмицу приводил меня Раненый к волхву. Тому зреть надобно было, что вокруг делается. Он и без меня мог, да не так у него получалось. Другая боль у него была, не та, что силу отворяет.
Больно! Больно вспоминать это было. Но ещё больнее видеть, что люди на земле творят, богов стравливая. Боги, они же каждый в отдельном мире живет, который люди сами для себя огородили. Со своей нежитью-кривдой борются. Ну и сидели бы тихонько каждый со своим людом. Так нет же! Подымает вождь на знамя веру бога своего - и идет на соседа. Он же кто? Пришлый. Не наш. Кромешник. Вот тогда и льётся по земле сырой руда человеческая, льется над землёй сила великая – истекает потоками божья кровь, из жил исторгнутая. Ничейная. Такая божья кровь и питала пояс, что волхв надевал. А Божьей силе нельзя без дела над землёй сочиться – пожары будут. Или реки вспучатся, берега зальют. Нет, нельзя. Она, сила эта, веру искала.