- Хорошо! - воскликнула Леночка.
- Ой! - только и сказала Валентина.
Они смотрели на него, ему в лицо, в глаза ему, и смеялись, смеялись, смеялись втроем, и он волновался и радовался, он захвачен был волнением и радостью, своими и чужими. Глаза у Оксанки горели, волосы растрепались, сарафан оказался вдруг слишком открытым, чересчур, бессовестно, неотразимо открытым, и лучше бы Ромке не смотреть на Оксанку; Леночка постукивала пальцами по столу, десятью пальчиками по очереди, слева направо, слева направо, и было в этом несдерживаемом постукивании такое, что выходило за всякие рамки, за все возможные рамки, столько всего и всякого было в этом несдерживаемом постукивании, и лучше бы уж не видеть никогда таких пальцев и не слышать этого постукивания, ни Ромке, ни нам с вами; Валентина раскраснелась, мелкие капельки, крупиночки пота выступили на ее полной верхней губе, чуть пушистой, чуть от этого темной, капельки гнездились там и поблескивали из пушистой темноты, и лучше, получалось, и в эту сторону не глядеть, вот каково было Ромке. И они, конечно, знали это, чувствовали и знали, все они чувствовали и знали, и Ромка понял, что худо его дело: влево посмотришь - погибель себе найдешь, и вправо посмотришь - погибель найдешь, и прямо посмотришь - то же будет. Все, все они чувствовали и знали, и глядели ему в глаза неотрывно и смеялись, и все вокруг оказывалось насыщено сиянием, электричеством и нежностью, и мощь была безмерная у этих сияния, электричества и нежности, и они пронизывали Ромку, настигали беспрепятственно и проходили его насквозь, навылет, свободно и безоговорочно, не спрашивая его согласия, как космические лучи, и он уже сдавался на милость победителей, сил у него больше не было, сдавался он им, Оксанке, Леночке и Валентине.
А им, видно, мало этого казалось, они все знали и все чувствовали и хотели кто их знает чего, и Ромка обнаружил внезапно, ощутил с трепетом и осознал в испуге, что Леночка, сидевшая слева от него, придвинулась и ее колено прижалось к нему, и тут же Валентина, сидевшая справа, наступила ему на ногу, а Оксанка, она сидела напротив, закинула руки за голову, и у него перехватило горло, и глаз отвести нельзя было., как и отнять левую ногу или правую, а затем Оксанка положила локти на стол, протянула руки и взяла в них его ладони. Тут он сгинул и воскрес, захлебнулся и выплыл, и вдруг нашел в себе силы как-то засмеяться тоже, вначале смех у него получился напряженный, из самых последних малостей, но потом он встряхнулся, засмеялся свободней, своим уже голосом, и вот уже все вчетвером смеялись, глядя друг на друга, а потом пощадили Ромку, смилостивились над ним, и снова он добавил им в бокалы, и они выпили.
Я просто обедал в тот день, - как все остальные, кто был там.
Помню, с утра у меня не ладилось что-то.
И, как все остальные, тоже был, сознаюсь, странно напуган молниями, разрядами, и излучением. И, как остальные, поспешил, едва пообедав, ретироваться, - что было, разумеется, просто малодушием. Прямо на глазах зал пустел.
Ромка вышел из-за стола, сказал официанту, - тот ждал у бара, - что надо еще мороженого. И не вернулся сразу, а отправился дальше, к фонтану, и постоял, наблюдая за рыбами. Потом обернулся и посмотрел, как официант опускает мороженое на столик, - держась от столика подальше, возможно дальше, с такой опаской, будто не вазочки с мороженым на ресторанный столик, а в самую сердцевину разбушевавшегося огня нечто он должен поместить, да не опалить бы напрочь руки, да тотчас бежать, пока тут не зашлось окончательно, не взорвалось все к такой-то матери. Когда официант, с грехом пополам, завершил эту сложную операцию, Ромка вернулся в зал.
Приблизившись к столику, он услышал, что Оксанка, Леночка и Валентина обсуждают личную жизнь своего брючного мастера. Ромка отправился к окну и некоторое время смотрел на раскалявшиеся за ним на солнце машины. Когда он снова приблизился к столику, разговор шел о внешности известного киноактера. Ромка прогулялся до бара и обратно, стараясь потратить на это как можно больше времени. Стало уже совсем пусто. В углу возле бара сидела последняя посетительница, развернувшись туда, где были Оксанка, Kеночка и Валентина, и неотрывно смотрела на них, прикусив палец.
Ромка еще раз подошел к столику, теперь при его приближении наступило молчание, он сделал еще шаг или два, на него замахали руками, и он удалился, и тотчас же, как только он повернул, шепот за его спиной возобновился. Ромка встал посреди зала. У потолка собрались ясно различимые скопления света, электричества и ласки, а ниже по всему пространству свет, электричество и ласка гуляли ощутимыми струями, как из разных частей света ветры, как течения в океане. Ромка замер посреди зала, словно пловец, оказавшийся в средоточии течений. Затем он встрепенулся и погреб к выходу.
Денег вроде должно было хватить. С деньгами у Ромки вечно была проблема, сколько бы он ни вкалывал, и все из-за кадровички, до сих пор она не могла оформить его по-человечески, ссылаясь на то, что это не предусмотрено. Нет, пожалуй, должно хватить.
Он еще постоял у фонтана, глядя отсюда через стекло на Оксанку, Леночку и Валентину. За кого можно было принять их? Он-то знал, что у Оксанки муж аспирант, и живут они на одну его стипендию, места для сына в детском саду все нет и Оксанка потому не работает, обитают они в общежитии, да еще у мужа нелады с темой, и уж клубникой с базара не полакомишься. Он знал также, что у Леночки больна мать, больна давно и безнадежно, и жизнь Леночки вся в бесконечных переговорах с врачами, и заботах о лекарствах, и хлопотах по дому, и так проходят у постоянно озабоченной Леночки все ее часы, и дни, и месяцы, и годы, в этих ее сражениях за часы, дни, и месяцы, и годы для больной матери. И он знал также, что весной от Валентины ушел муж, и она и вправду оказалась без дел и забот, и без себя самой тоже, и он понимал, каково ей одной в четырех стенах и чего ей стоило сегодня заставить себя выйти из четырех этих стен на улицу. Он же, Ромка, был тут в некотором роде со стороны, не вполне был как все, и ему особенно были видны здесь не только лазеры и мазеры либо, скажем, березки да торговый центр. Он близко к своему странному сердцу принимал то, что видел, и жалел людей, и баловал, когда только представлялась возможность. Оксанка, Леночка и Валентина удивляли его, он дивился их стойкости и силе, их оптимизм и, пожалуй, отчаянность вызывали у него уважение не меньшее, чем, к примеру, открытие нового катализатора или новой частицы теми, у кого сложилось иначе, сразу или потом, у кого поэтому сегодня было все по-другому, кто не имел недостатка в деньгах, жил просторно, получал клубнику на дом, лечил родственников в отличном диспансере и был благополучен и в семейной жизни тоже. Впрочем, у этих людей, наверное, были свои проблемы, Ромка догадывался. Сегодня у Ромки случилась удача, он смог побаловать Оксанку, Леночку и Валентину, дать им отдохнуть, развеяться, вкусить, - пусть всего лишь на час, и всего только шампанское и мороженое, всего-навсего глоток кислорода на долгом восхождении среди многих превратностей и обстоятельств, когда вдруг - льды и скалы, туман и холод, и путь вконец тяжел, и надо идти и нельзя перевести дух, и вот еще шаг и еще, и боль, и кровь, и тяжесть в груди... А за кого можно было принять его самого? Ромка вздохнул.
Хотелось бы ему уйти отсюда с Валентиной да пойти к ней...
Ромка знал, что шансов там у него практически ноль, но все равно. Ему хотелось еще побыть в мягкости и нежности. Да еще и в том было дело, что на полу у Валентины лежала медвежья шкура, черная с подпалинами. И это очень Ромке было кстати. В городке к кому домой ни приди, - заставляли разуваться, чего Ромка не переносил, просто не мог перенести. И Валентина тоже держалась общего правила, к большому Ромкиному огорчению. Не любить разуваться у него была причина, и весьма уважительная. Но вот то, что шкура, да еще черная с подпалинами, это как раз очень было кстати, на шкуре его заросшие мехом копытца не так были заметны.