Тогда Пален с особенным одушевлением, но без всякого гнева сказал: — «Вы не правы, Саблуков, дело уже сделано и и долг всякого доброго патриота — забыв все партийные раздоры, думать лишь о благе родины и соединиться вместе для служения отечеству. Вы так же хорошо, как и я, знаете, какие раздоры посеяло это событие: неужели же позволять им усиливаться? Мысль об обеде принадлежит мне и я надеюсь, что он успокоит многих и умиротворит умы. Но если вы теперь откажетесь прийти, остальные полковники вашего полка тоже не придут и обед этот произведет впечатление, прямо противоположное моим намерениям. Прошу вас поэтому принять приглашение и быть на обеде».
Я обещал Палену исполнить его желание.
Я явился на этот обед и другие полковники тоже, но мы сидели отдельно от других и, сказать правду, я заметил весьма мало единодушия, несмотря на то, что выпито было немало шампанского. Много сановных и высокопоставленных лиц, а также придворных особ посетили эту «оргию», ибо другого названия нельзя дать этому обеду. Перед тем, чтобы встать со стола, главнейшие из заговорщиков взяли скатерть за четыре угла, все блюда, бутылки и стаканы были брошены в средину и все это с большою торжественностью было выброшено через окно на улицу. После обеда произошло несколько резких объяснений и, между прочим, разговор между Уваровым и адмиралом Чичаговым, о котором я упомянул выше.
В течение некоторого времени все, по-видимому, было спокойно и ни о каких реформах или переменах не было слышно. Мы только заметили, что Пален и Платон Зубок особенно высоко подняли голову и даже поговаривали будто последний имел смелость высказать особенное внимание к молодой и прелестной Императрице. Император Александр и Великий Князь Константин Павлович ежедневно появлялись на параде, при чем первый казался более робким и сдержанным, чем обыкновенно, а второй, напротив, не испытывая более страха перед отцом, горячился и шумел более, чем прежде.
Несмотря на это, Константин, при всей своей вспыльчивости, не был лишен чувства горечи при мысли о катастрофе. Однажды утром, спустя несколько дней после ужасного события, мне пришлось быть у Его Высочества по делам службы. Он пригласил меня в кабинет и, заперев за собою дверь, сказал — «Ну, Саблуков, хорошая была каша в тот день»! — «Действительно, Ваше Высочество, хорошая каша, — ответил я, — и я очень счастлив, что я в ней был не при чем». — «Вот что, друг мой, — сказал торжественным тоном Великий Князь, — скажу тебе одно, что после того, что случилось, брат мой может царствовать, если это ему нравится; но если бы престол когда-нибудь должен был перейти ко мне, я, наверно, бы от него отказался».
Своим последующим поведением в 1825 году, во время вступления на престол Николая I, Константин Павлович доказал, что решение его не царствовать было твердо, и в то время я всегда говорил, что все убеждения, имеющие целью склонить его принять корону, не поведут ни к чему и что он ни за что не согласится царствовать, как он это высказал мне спустя несколько дней после смерти отца.
Публика, особенно же низшие классы и в числе их старообрядцы и раскольники, пользовались всяким случаем, чтобы выразить свое сочувствие удрученной горем вдовствующей Императрице. Раскольники были особенно признательны Императору Павлу, как своему благодетелю, даровавшему им право публично отправлять свое богослужение и разрешившему им иметь свои церкви и общины. Как выражение сочувствия, образа с соответствующими надписями из священного писания в большом количестве присылались Императрице Марии Феодоровне со всех концов России. Император Александр, постоянно навещавший свою удрученную горем мать по нескольку раз в день, проходя однажды утром через переднюю, увидел в этой комнате множество образов, поставленных в ряд. На вопрос Александра, что это за иконы и почему они тут расставлены, Императрица отвечала, что все это приношения, весьма для нее драгоценные, потому что они выражают сочувствие и участие народа к ее горю; при этом Ее Величество присовокупила, что она уже просила Александра Александровича (моего отца, в то время члена опекунского совета) взять их и поместить в церковь Воспитательного Дома. Это желание Императрицы и было немедленно исполнено моим отцом.
Однажды утром, во время обычного доклада Государю, Пален был чрезвычайно взволнован и с нескрываемым раздражением стал жаловаться Его Величеству, что Императрица-мать возбуждает народ против него и других участников заговора, выставляя напоказ в воспитательном Доме иконы с надписями вызывающего характера. Государь, желая узнать в чем дело, велел послать за моим отцом. Злополучные иконы были привезены во дворец и вызывающая надпись оказалась текстом из священного писания, взятым, насколько помню, из Книги Царств[78].
Императрица-мать была крайне возмущена этим поступком Палена, позволившим себе обвинять мать в глазах сына, и заявила свое неудовольствие Александру. Император, с своей стороны, высказал это графу Палену в таком твердом и решительном тоне, что последний не знал, что отвечать от удивления.
На следующем параде Пален имел чрезвычайно недовольный вид и говорил в крайне резком, несдержанном тоне. Впоследствии даже рассказывали, что он делал довольно неосторожные намеки на свою власть и на возможность «возводить и низводить монархов с престола». Трудно допустить, чтобы такой человек, как Пален, мог высказать такую бестактную неосторожность; тем не менее, в тот же вечер об этом уже говорили в обществе.
Как бы то ни было, достоверно только то, что, когда на другой день, в обычный час, Пален приехал на парад в так называемом «vis-à-vis», запряженном шестеркой цугом, и собирался выходить из экипажа, к нему подошел флигель-адъютант Государя и, по Высочайшему повелению, предложил ему выехать из города и удалиться в свое курляндское имение.
Пален повиновался, не ответив ни единого слова.
В Высочайшем приказе было объявлено, что «генерал-от-кавалерии граф Пален увольняется от службы», и в тот же день вечером князю Зубову также предложено оставить Петербург и удалиться в свои поместья. Последний тоже беспрекословно повиновался.
Таким образом, в силу одного слова юного и робкого Монарха, сошли со сцены эти два человека, которые возвели его на престол, питая, по-видимому, надежду царствовать вместе с ним.
В управлении государством все шло по прежнему, с тою только разницею, что во всех случаях, когда могла быть применена политика Екатерины II, на нее ссылались, как на прецедент.
Весною того же года, вскоре после Пасхи, Императрица-мать выразила желание удалиться в свою летнюю резиденцию, Павловск, где было не так шумно и где она могла пользоваться покоем и уединением. Исполняя это желание, Император спросил Ее Величество, какой караул она желает иметь в Павловске?
Императрица отвечала — «Друг мой, я не выношу вида ни одного из полков, кроме Конной Гвардии». — «Какую же часть этого полка вы желали бы иметь при себе?» — «Только эскадрон Саблукова», — отвечала Императрица.
Я тотчас был командирован в Павловск и эскадрон мой, по особому повелению Государя, был снабжен новыми чепраками, патронташами и пистолетными кобурами с Андреевской звездою, имеющею, как известно, надпись с девизом «за Веру и Верность». Эта почетная награда, как справедливая дань безукоризненности нашего поведения во время заговора, была дана сначала моему эскадрону, а затем распространена на всю Конную Гвардию. Кавалергардский полк, принимавший столь деятельное участие в заговоре, был чрезвычайно обижен, что столь видное отличие дано было исключительно нашему полку. Генерал Уваров горько жаловался на это и тогда Государь, в видах примирения, велел дать ту же звезду всем кирасирам и штабу армии, что осталось и до настоящего времени[79].
Служба моя в Павловске при Ее Величестве продолжалась до отъезда всего Двора в Москву на коронацию Императора Александра. Каждую ночь я, подобно сторожу, обходил все ближайшие к дворцу сады и цветники, среди которых разбросаны были всевозможные памятники, воздвигнутые в память различных событий супружеской жизни покойного Императора. Здесь, подобно печальной тени, удрученная горем, Мария Феодоровна, одетая в глубокий траур, бродила по ночам среди мраморных памятников и плакучих ив, проливая слезы в течение долгих, без сонных ночей. Нервы ее были до того напряжены, что малейший шум пугал ее и обращал в бегство. Вот почему моя караульная служба в Павловске сделалась для меня священной обязанностью, которую я исполнял с удовольствием.