Под влиянием экономических сил, вызывавших восхищение Маркса, пролетариат отбросил прочь историческую миссию, порученную ему тем же Марксом. Мы легко простим ему эту ошибку, потому что, наблюдая оскотинивание правящих классов, любой человек, озабоченный будущим цивилизации, станет инстинктивно подыскивать ему замену в виде новой элиты. Но сама по себе эта попытка ничего не решает. Революционная буржуазия в 1789 году взяла власть потому, что эта власть ей уже принадлежала. В то время право, если воспользоваться выражением Жюля Моннеро, отставало от факта. Факт состоял в том, что буржуазия уже занимала командные посты и владела новой силой — деньгами. Другое дело — пролетариат, на стороне которого были только нищета и надежды, а буржуазия не давала ему вырваться из этой нищеты. Буржуазные классы оскотинились в результате производственного безумия и материальной мощи; впрочем, само это безумие было организовано таким образом, что не могло создать новые элиты[84]. Напротив, критика этой организации и развитие бунтарского сознания вполне могли выковать запасную элиту. По этому пути устремился только революционный синдикализм во главе с Пеллутье и Сорелем, поставивший своей целью формирование посредством повышения профессионального образования и культуры новых кадров, которых требовал и до сих пор требует бессовестный мир. Но такие вещи за один день не делаются, а новые хозяева уже появились, гораздо более заинтересованные в том, чтобы ради завтрашнего счастья воспользоваться сегодняшним несчастьем, чем в том, чтобы максимально улучшить страшную участь миллионов людей. Авторитарные социалисты сочли, что история движется слишком медленно и ее надо подтолкнуть, а для этого перепоручить пролетарскую миссию горстке доктринеров. Тем самым они первыми отреклись от этой миссии. Тем не менее она существует, но не в том узком смысле, какой придавал ей Маркс, а в том смысле, в каком у каждой группы людей, извлекающей из своего труда и своих страданий предмет для гордости и плодотворного развития, есть своя миссия. Но для того, чтобы она проявилась, надо было рискнуть и довериться свободе и непосредственным интересам рабочих. Авторитарный социализм, напротив, конфисковал эту живую свободу, предложив взамен свободу идеальную, но возможную лишь в далеком будущем. Тем самым он вольно или невольно укрепил систему порабощения, разработанную фабричным капитализмом. В результате действия обоих этих факторов у пролетариата на протяжении ста пятидесяти лет, если исключить время Парижской коммуны — последнего прибежища бунтарской революции, — не осталось иной исторической миссии, кроме миссии быть жертвой предательства. Пролетарии сражались и гибли, чтобы дать власть военным и интеллигентам, тоже будущим военным, которые их в свой черед поработили. Тем не менее в этой борьбе проявилось их достоинство, признаваемое всеми, кто разделял их надежды и скорби. Но это достоинство было завоевано против клана старых и новых хозяев. В тот самый миг, когда они пытаются использовать его в своих интересах, оно их отвергает. В некотором смысле оно предвещает их закат.
Таким образом, по крайней мере экономические пророчества Маркса были поставлены под сомнение самой действительностью. Верной в его экономических воззрениях оказалась модель общества, все более зависимого от производственного ритма. Но эту концепцию он, как представитель своего века, разделял с такими же восторженными буржуазными идеологами. Буржуазные иллюзии, касающиеся науки и технического прогресса, разделяемые авторитарными социалистами, породили цивилизацию укротителей машин, которые способны ценой конкуренции и подавления разделяться на враждующие блоки, но в экономическом плане подчиняются одним и тем же законам: концентрации капитала, рационализации труда и постоянному росту его производительности. Политическое различие, касающееся большего или меньшего всемогущества государства, важно, но может быть сглажено в результате экономического развития. Более серьезно выглядит различие этическое: формальная добродетель или исторический цинизм. Но в обеих вселенных господствует производственный императив, фактически превращающий ту и другую в единый мир[85].
В любом случае, если отрицать экономический императив невозможно[86], то его последствия оказались совершенно иными, чем предполагал Маркс. Экномически капитализм является угнетателем в силу феномена накопления. Он угнетает по самой своей природе, накапливает с целью укрепления своей природы, еще больше угнетает и еще больше накапливает. Маркс не видел иного выхода из этого адского круга, кроме революции. Накопление и после революции будет необходимо, но в самой слабой мере, лишь бы обеспечить социальные гарантии. Но индустриализация продолжается и после революции, когда становится очевидно, что накопление связано не с капитализмом, а с самой техникой, что машина призывает новую машину. Любой борющийся коллектив нуждается в накоплении и вовсе не склонен раздавать свои богатства. Он накапливает, чтобы укрепиться и нарастить мощь. Буржуазный или революционный, он откладывает справедливость на потом, а в настоящем думает исключительно о собственном могуществе. Но одно могущество противостоит другим могуществам. И тогда оно экипируется и вооружается — потому что экипируются и вооружаются остальные. Оно не прекращает и никогда не прекратит накапливать — разве что в тот день, когда завоюет весь мир. Но для этого ему придется вести войну. До настоящего времени пролетарий получает едва ли достаточно для простого выживания. Революция вынуждена, не считаясь с людскими затратами, создавать того промышленного и капиталистического посредника, который требуется ее собственной системе. Рента заменяется человеческим страданием. Рабство становится всеобщим, и небесные врата остаются закрытыми. Таков экономический закон общества, поклоняющегося культу производства, а реальность выглядит еще более кровавой, чем закон. Революция, оказавшись в тупике, куда ее загнали буржуазные враги и сторонники-нигилисты, обернулась рабством. Если не сменить принципы и направление движения, то у революции нет иного выхода, кроме рабских бунтов и их кровавого подавления или кошмарной надежды на атомное самоубийство. Воля к власти, нигилистическая борьба за господство и власть не просто смели марксистскую утопию. Она, в свою очередь, превратилась в исторический факт, предназначенный быть использованным, как и все прочие. Она мечтала покорить историю, но заблудилась в истории; она надеялась подчинить себе все средства, но сама стала средством, цинично используемым в самых пошлых и кровавых целях. Беспрерывное развитие производства не обрушило капиталистического строя в пользу революции. Оно обрушило как буржуазное, так и революционное общество в пользу идола с харей властителя.
Каким образом социализм, именовавший себя научным, мог потерпеть столь сокрушительное поражение при столкновении с фактами? Ответ прост: он не был научным. Напротив, его провал связан с двусмысленным методом, согласно которому он определял себя одновременно детерминистским и пророческим, диалектическим и догматическим. Если дух есть лишь отражение вещей, он не может опережать их в развитии, разве что гипотетически. Если теория определяется экономикой, она может дать описание истории производства, но не его будущего, которое остается предположением. Задача исторического материализма ограничивается критикой существующего общества; об обществе будущего он может, не нарушая принципов научности, лишь строить гипотезы. Кстати, не по этой ли причине главный труд Маркса называется «Капитал», а не «Революция»? Маркс и марксисты позволили себе пророчествовать о будущем и коммунизме в ущерб собственным постулатам и научному методу.
Их прогноз мог стать научным только при условии отказа от пророчеств в области абсолюта. Марксизм не является научной доктриной, он в лучшем случае наукообразен. Он обозначил тот глубокий разрыв между научным разумом как действенным инструментом исследования, мышления и даже бунта и историческим разумом, изобретенным немецкой идеологией, отрицавшей любые принципы. Исторический разум по самой своей функции не судит мир. Он ведет его, претендуя на роль судьи. Он и погружен в событие, и направляет его, выступая одновременно и с педагогической, и с завоевательной позиции. Впрочем, за этими загадочными описаниями скрывается самая простая действительность. Если человек сведен к истории, остается всего один выход — либо погрязнуть в шуме и ярости безумной истории, либо придать этой истории форму человеческого разума. Следовательно, история современного нигилизма — это не более чем длительная попытка насильно — силами человека или с помощью силы как таковой — придать истории утраченный порядок. В конце концов, этот псевдоразум отождествляется с хитростью и стратегией, пока не достигнет кульминации в идеологической империи. При чем же здесь наука? Ничто так не убедительно, как разум. Историю не творят с научной дотошностью; мало того, тот, кто в своем историческом поведении претендует на научную объективность, обречен на провал. Разум не проповедует, а если начинает проповедовать, то перестает быть разумом. Вот почему исторический разум — это иррациональный и романтический разум, иногда напоминающий систематизированное мышление одержимого, а иногда — словесный мистицизм.