Спать в шапке первым придумал Шут. А я удачно скопировал. Говорят, копия всегда хуже оригинала. А что делать, если уши мерзнут… Я заметил, что Шут стал каким-то чересчур веселым по утрам.
— Чего ты такой веселый? — спросил я его.
— А я в шапочке сплю, — сказал он.
Следующим утром я разделил его радость. Зима была слишком жесткой, расслабляться не позволяла. А потом наступила весна. Начало теплеть. Перестала замерзать в ведре вода. От земли пошло тепло. Но Шут долго не снимал шапку. Как-то я заметил, что в троллейбусе все в плащах, в кепках каких-то, в шапках уже никого не было. Потом мы вышли из троллейбуса, и я присмотрелся к людям. Здесь тоже в шапках никого не было. Все как-то преобразились, кроме Шута.
— В городе миллион человек, а один ты в шапке, — сказал я ему.
— Это я шапку придумал, — ответил он. Наступила весна, появились бессонные ночи, в общежитии появились свободные места, мы поселились туда, Фигаро здесь, Фигаро там; и играли сутками… Шура Корсиков мог играть тридцать шесть часов подряд. А мы с Шутом даже подольше — до двух суток. Но это — немного позже. А весной, весной было начало… Мы начали забываться за столом. Вот стол, игра; игра, стол. Мы начали привыкать, что на столе время от времени появлялся мягкий хлеб, откуда — неизвестно, откуда-то из мира, мы хватали этот хлеб, хорошо бы оторвать корочку, мякишем приходится давиться, мы хватали хлеб, потом появлялся графин с водой, кто-то приносил, потом было хорошо, можно было играть до тех пор, пока опять на столе не появится мягкий хлеб, опять хотелось схватить корочку. А потом, когда мы стали играть по высшему классу, не надо было хватать корочку, нам ее отламывали, но это было немного позже, а сейчас кто-то принес в графине холодной воды, и она была вкусной, как минеральная.
— Семь пик.
— Вист. Мы выучились курить. Сразу «Приму» и «Беломор» — они крепче. Мы выучились курить весной — пьянящий весенний воздух и пьянящий дым сигарет; и смешались в кучу день и ночь. «День вторый» — шутят в Библии.
Елкин играл мизер. Прикуп был не его.
— Покойничек, — сказал он сам себе, и все порадовались.
Было часов одиннадцать вечера, время самое неприятное. В такие часы иногда находит ощущение, что занимаешься чем-то лишним. В голове таких мыслей, конечно, нет, а только какое-то нежелание просчитывать варианты, а в груди и в руках какое-то раздражение. Было как раз такое время, когда волшебство карт куда-то исчезло. Даже, несмотря на то, что с нами играл Елкин. Кроме меня и Елкина за столом сидело еще двое. Играли мы чаще вчетвером, хотя можно и втроем. Эти ребята были не из нашей компании. Наша компания — Шут, Потап и я, да еще Пас и Шура Корсиков — большой техник, он ездил на «гастроли» в Одессу и выиграл у моряков, хотя они играли «на лапу» — друг за друга. Шурик в какой-то мере был для нас идеалом; а потом и мы стали идеалами. О золотые годы, розовые ночи и сизый туман, и стук сердца, и чистые мысли: «Семь пик, семь треф». И никакой ерундой не надо забивать голову. Совершенствуйся на здоровье. Что надо делать? Лучше играть. Как просто совершенствоваться. Отдайся полностью любимому делу! Эти три года бесконечного творчества — всего одна ночь, даже не очень длинная, хотя сыграны тысячи игр, нельзя и сосчитать; и такие невероятные расклады, семь-нуль, например. Всего одна счастливая ночь игры, очень счастливая ночь; что вся жизнь по сравнению с нею, и что важно — полная ночь, а не какой-то кусок, и как будто сели играть ранним вечером, ну, может, в сумерки, но не позже, а встали из-за стола, когда уже наступило утро, появились красные отблески на стене, и солнце взошло.
Елкин взял прикуп, и всем полегчало. Было видно, что ему плохо. Пришел туз и еще что-то маленькое, обе карты — ни к чему. Он сидел слева от меня, в красной рубашке благородного оттенка с какими-то цветочками по ней, тоже благородного цвета — светлое на красном. Он был на шестом курсе, но держался как доктор наук — какой-нибудь теоретик, который побывал на симпозиумах во всех социалистических, а также в развитых капиталистических странах… И на мизере он взял туза в прикупе. У него была бородка, неухоженная как раз в такой степени, как будто бы некогда было — мысли мешали. Лицо — худое, смуглое, как будто немного высохшее от умственных перегрузок. Сидел он все время прямо, что весьма утомительно. Голову держал высоко поднятой, и руки тоже держал высоко, на стол опираясь только локтями. Играть с Елкиным — это праздник. «Здравствуйте, я только что из Монте-Карло, и прямо к вам». На одну его бородку можно смотреть минут двадцать. Когда он взял прикуп, бородка у него распушилась, как шерсть у кота, но благородства он не потерял. Вид немного изменился — стал более страстный. Елкин в тот вечер, наверно, не проиграл, а если и проиграл, то не очень много, крупные проигрыши всегда запоминаются. Его ошибка была в другом. Он сделал неправильный снос. На троих сдается тридцать карт — по десять каждому. Две остаются на столе, играющий их берет, а две лишние откладывает. Это и есть снос — важнейшее место в теории преферансного дебюта.
Елкин взял прикуп, и мы посмотрели в свои карты. Мизер был чистый. Оставалось сделать правильный снос. На наших лицах сразу же появилось: «Мизер чистый, мизер чистый». Лица игроков — это открытая книга, только читай. Нам не удалось скрыть свои чувства, как не удается скрыть узкий лоб фирменным очкам с наклейкой в углу. Жалко Елкина. Снес он неправильно и получил взятку — не сыграл. Вид у него стал нормальный. Но с тех пор его нам всегда было жалко. Он не умел читать по лицам…
Пас ползал по поляне на коленях. Он собирал подснежники для своей невесты. Игра шла без задержки, потому что он собирал цветы, когда был на прикупе — не играл. Цветов было много вокруг: рядом с нами, возле правой руки, возле левой руки; а он отползал метров за десять и там собирал.
— Подальше от этого злачного места, — говорил он, и мы радовались, что Пас так любит жить. Я радовался еще потому, что не надо рвать цветы. Их было много — вокруг одни подснежники, и ничего, кроме подснежников, и внутри это голубое, поди, передай, как это внутри, когда все вокруг голубое и его не надо рвать; и деревья зеленеют, и небо есть.
В этот раз играл и Шут. Шутом его назвали только потому, чтоб было короче, чтоб не напрягаться, когда произносишь фамилию. Первые годы он немного проигрывал, всегда за него приходилось рассчитываться (святое дело) последними деньгами — или рублями, или десятками. Он мог так незаметно, незаметно проиграть все деньги, что у меня в кармане. Он всегда как чувствовал, сколько у меня есть, и когда было мало, а он мог проиграть больше, то начинал посапывать, и, даже если у него игра не шла, все равно отыгрывался, каким-то чудом, посапыванием, что ли. Вот что значит умный человек! Он курил «Беломор» все время, папиросу изгибал в три погибели, и курил, как одесские сявки в период НЭПа. От этого «Беломора» через несколько лет лицо у него посерело, но достоинства не потеряло. Потом его выгнали с факультета, и он начал помногу пить, но лицо достоинства не потеряло, только стало безразличным. Даже грубее не стало. Он пошел на работу — двести рублей.