Что ему было до нас? Он вел себя так сдержанно, что мы даже не решились спросить, как это он влюбился. Ему, наверно, тоже хотелось иногда прежнего счастья, но этого уже никто не видел. Даже мы с Шутом. Мы видели только его новую кофту. Сессию он сдал на отлично. Даже не на четверки, а все — на отлично. Тогда мы окончательно поняли, что Потап не вернется. Мы молчали об этом. Я стал грустней, и Шут стал грустнее тоже.
— Ходи, Шут, — говорил я ему, когда мы снова садились за стол. Мы снова погружались в карточный угар.
— Ходи, Шут, — говорил я ему, — карта не лошадь, к утру повезет. И везло. Без остановок. Куда мы едем, Шут, куда?..
Сны стали тяжелыми. Укладываешься всегда с тяжелым сердцем, и встаешь тоже с тяжелым. Перед сном в голове — карты, хочешь — не хочешь, поневоле что-то считаешь, осталось то, вышел туда, два плюс три, пять осталось, семь, девять, туз и так далее, сначала, пять плюс три, в ушах шумит, хорошо еще, когда только шумит, как море. Иногда играет оркестр или поет хор, или кричит ансамбль:
«Листья закружат, листья закружат и улетят. Очень мне нужен, очень мне нужен синий твой взгляд». Голоса четкие, различаются, только шум посторонний в голове. «Где ты — мне теперь все равно, С кем ты — мне теперь все равно». Схватываешься среди ночи, вытираешь лоб и засыпаешь, как обреченный. Шут начал разговаривать во сне.
— Если выйти в трефку, все будет гладко, — говорил он и, наверно, улыбался. Но никто не видел, потому что он спал лицом к стене. Кроме нас с Шутом, в комнате жили еще двое ребят, и они придумали развлечение. Когда Шут засыпал рано, один из парней стучал по стене, и тогда Шут начинал свои монологи.
— Так нормально будет, — говорил он, и это приводило ребят в восторг, они смеялись в подушки, чтоб не напугать Шута.
— Когда я пришел туда, они мне сказали, что его не будет, — продолжал Шут.
— Ребята, не трогайте его, он устал, — просил я их.
Шут рано засыпал. И иногда начинал говорить без постороннего вмешательства. Однажды он кого-то укорял, даже не укорял, а как бы настаивал, а потом выдал:
— Интеграл от любви есть безумие. Я тоже плохо спал, все время снились карты и картежники. Сон от яви почти не отличался. Только деньги, проигранные во сне — часто снились кошмарные проигрыши, — не надо было отдавать. Но я постепенно научился различать, где сон, а где нет. Вот как. Когда я играл с людьми, которых не знал и не видел раньше, то это значило, что игра не настоящая, а идет во сне, и тогда я позволял себе расслабляться. Где-то в глубине ума я чувствовал, что это — сон, а не на самом деле. Но часто это место в глубине ума отказывало, и тогда во время сна я играл так же аккуратно, как обычно, а потом оказывалось, что выигрыш получить не придется. Я просыпался с досадой: столько сил отдано. Отдыха почти не было. Отдохнуть можно только в то время, когда ложишься спать и чувствуешь, как расслабляются мышцы. Вот в эти минуты и отдыхаешь. А потом — снова за работу.
Шута выгнали. В сессию он получил несколько двоек. То, что его выгонят, чувствовалось уже весной. Мы жили еще в деревне, он сидел на солнышке и курил. Лицо у него было безразличное, было заметно, что он не тянется к знаниям. Чувствовалось, что как только закончится весна, так Шут исчезнет вместе с ней, так он вписывался в окружающую обстановку: несколько старых бревен, внутренняя изгородь из прутьев. И Шут. Казалось, он полностью растворился в этих бревнах, и в этом маленьком теплом деревенском дворике. Я что-то спросил у него, он не ответил, только папиросой затянулся.
И вот Шута выгнали. Виноватых не было. Шут почти перестал играть; он садился на кровати в той комнате, где мы играли, курил. Иногда он куда-то уходил, и куда он мог уходить, мне было неизвестно. Потом он перестал появляться там, где играют. Он ходил пить пиво или сидел в нашей комнате. Когда я возвращался с победой, он все меньше разделял мою радость.
Потом Шут устроился на завод и переехал в рабочее общежитие. Первое время он часто появлялся у нас, после аванса и получки — обязательно. Мы ходили пить пиво, если были креветки — то брали их много, или рыбу брали, все это стоило недорого по тем деньгам, что были у Шута. Но в «Пиве» деньги тратились медленно, а Шута, они, наверно, тяготили, и со временем он повадился ходить в кафе. Один раз я пристроился к нему, там мы хорошо поели, попили, Шут даже стекло какое-то разбил. Но у него хватило денег заплатить.
Я старался больше не показываться в кафе, история со стеклом была весьма неприятна; Шут руку порезал, в том была и моя вина, хотя разве предвидишь, что будет делать пьяный, к тому же, если сам выпивши. Несколько раз Шут приглашал меня в кафе, и как-то мы все-таки снова пошли, и снова пили, приставали к девушкам… Такого с нами еще не было. Больше в это кафе я не заглядывал. Во мне проснулась совесть, которая не пускала туда. «Это нам неможно». А Шут заходил ко мне все реже. Заработанные деньги он пропивал, и, конечно же, у него нашлись друзья. Для того чтобы пропить деньги, друзья, к сожалению, еще находятся. «Всегда найдутся», — сказал бы оптимист.
Я остался один. Шут не приходил. Почему его выгнали, а меня нет? Хотя это было понятно. Когда наступала сессия, и мы играли часов до пяти утра, все ложились спать, а я садился заниматься — не в комнате, а в читальном зале, на первом этаже общежития, куда через окна заходили загулявшиеся студенты. Часов до десяти утра занимался, а потом шел на зачет или экзамен. Один экзамен я не сдал, но за это не выгоняют. Мне, наверно, хотелось остаться в институте, хотя зачем, я вряд ли осознавал до конца. Почему выгнали Шута, если он способный? Он не вовремя расслабился, как раз в сессию. Но если б он взялся, он мог бы остаться.
— Ты возьмись, Шут, — говорил я ему.
— Хорошо, — отвечал он, — пойдем, выпьем немного пива, и возьмусь. Немного пива раньше ему не мешало готовиться к экзаменам. Мы приходили домой, он садился на кровать, опирался спиной о стенку, и, когда я «учиться да учиться», он отвечал расслабленно:
— Да ну их, эти экзамены. Леший с ними. Внутри было и тяжело, и пусто. Можно сходить к Потапу, но он занимается, неприлично мешать; а, может, он с ней? Игроки еще оставались, можно пойти к ним, что я и делал. Но сильных оставалось всего человек пять на общежитие, еще трое — сносных, а остальные исчезли: кто уже окончил институт, кого выгнали, а Потап бросил играть. Это был редкий случай. Но о Потапе молчали, потому что он влюбился. Иногда игра была такой же, как раньше, но другим стал расчет. Только один из оставшихся не требовал мелочи, а остальные расплачивались до копейки. Расчет был в конце игры и портил все. И снова приходили мысли. Они появлялись по вечерам, когда лежишь на кровати; как-то и вечера свободные появились. Брала зависть к Потапу. Так завидует тот, кто на одре лежит, тем, кто обступил его. Иногда я пробовал учиться, но это была такая адская работа, без привычки больше часа не просидишь, устаешь, как будто шел полдня по дороге, да еще и не позавтракав.