О, электрическая лампочка, спутница счастливых ночей! Хорошо, что ты — есть! При свечке играть так неудобно.
Мы ходили на занятия. Даже довольно часто. Мы могли две пары высидеть. И даже три пары. Мы были тренированные. Но занятия не приносили новых ощущений. Их приносили только карты. Одна и та же колода карт могла принести больше ощущений, чем десять академиков, вместе взятых. Короче, дошло до того, что мы почти рехнулись. Так и жили, полурехнутыми. И даже талантливый Потап тоже был не в полном равновесии. Он не мог успевать по тем предметам, которые когда-то любил; и злился. Теперь у него была другая любовь.
Мы с Пасом делали курсовую. Начали мы неважно. Руководитель спросил: «Почему дьюары покрывают серебром изнутри, а не снаружи?», мы — растерялись и не могли ответить. А потом я смекнул.
— Чтоб не царапалось, — толкнул я Паса.
— Ты гений! — заорал он. А когда успокоился, добавил:
— Почти, как я. Потом мы потихоньку загорелись и в две недели, почти не выходя из лаборатории, только на ночь — ночью надо было играть — сделали работу. Руководитель — бесперспективный доцент — выставил нам пятерки и сказал, что мы гениальные ребята, почти как он, и мы думали, что он пожмет нам руки, но он не пожал, чтоб мы не зазнавались. В общем, курсовую мы с Пасом выполнили блестяще, даже Потапа удивили. Он-то нас прекрасно знал, он думал, что Пас — фантазер, да и только, а руками ничего не способен делать, разве только карты раздавать, а я, может, что и сделаю, так оно работать не будет — не сможет. Потап не учел единственного — силу коллектива, и, несмотря на то, что мы были действительно такими, как он думал, мы сотворили чудеса, хотя доцент и не пожал нам руки; а мог бы.
— На нашем материале статью напишет. А то еще и изобретение выдаст, — пожалел Пас. — Мои идеи.
Курсовую мы сделали. А дальше что? Это ничего не дало. Мы ходили на занятия, как на чужой праздник.
— Был сегодня на лабах, — говорил Шут, — а зачем? Такое ощущение — что-то потерял.
— Деньги что ли?
— Нет, что-то духовное, — говорил Шут новое для себя слово.
Мы тоже чувствовали, что время на занятиях потрачено попусту. Корпус факультета — это было то место, куда мы ходили с большой грустью и возвращались с тоской. Только к Потапу это, наверно, не относилось. В этом корпусе он еще что-то черпал.
— Из сокровищницы мировой мысли, — говорил Шут, а потом заговаривался.
В душе мы сильно жалели, что занятия не отменяют. Но вслух эту мысль никто не высказывал.
— Корсикова выгнали, — сказал Человек. Мы в это время играли и особенно прислушиваться было некогда, но все-таки остановились. Правда, через силу и на минуту. Это никого не взволновало по-настоящему, потому что все были увлечены. «Корсикова не будет, но карты-то будут», — подумали все.
— Да, — с сожалением, но торопливо сказал Тазик.
И мы продолжили. Человек лег на чужую кровать и начал читать книгу «Элементарные частицы». Буквы на обложке были крупные, съедобного цвета.
— Хлеб есть? — спросил Пас.
— Хлеб на ужин, — объяснил Человек.
— Дай, — попросил Пас.
— Возьми, в пакете. Пас всегда поступал правильно, но сегодня он всем плюнул в душу. Он взял хлеб, который был на всех, и, незаметно ободрав с него корочку, оставил нам мякиш. Такого никто не ожидал. Давно ничего не ели. Человек поджарил сала, в сковороде было много жира, все это было аппетитно, пахло сытным, а вместо хлеба был мякиш. Он лепился, как пластилин. Шут слепил из хлеба шарик и сказал:
— Жалко, что не впитывает.
Пас жрал и мякиш, но корочку ему не простили. Никто ничего не сказал — не было подходящей минуты — но было видно, что Пас оставил нас. Полное доверие исчезло вместе с хлебной корочкой. Через год Пас проиграл полтысячи, он просил взаймы. Мы могли бы собрать. Это было бы всем накладно, но мы могли бы. Но Пас съел корочку, и мы не заняли ему этих денег. Он зарабатывал их по вечерам на каких-то работах, земляных и бетонных, но это не трогало нас, он съел корочку и за это расплачивался. Он не вовремя съел ее. В другой раз это могло стать просто шуткой.
С тех пор мы стали замечать, что он часто бывает не прав. Мы поняли, что вымя в столовой он ворует, игроков на папиросах обманывает. Мы стали замечать за ним все. Его самовлюбленность, которой раньше не было заметно. Это была небольшая самовлюбленность. Но она была. Пас был талантлив. Мы знали это. Но теперь мы знали и другое. Мы по-прежнему играли с ним. Внешне все было по-прежнему. Внутренне тоже все шло логично. Мы не кривили душой. Мы высчитали Паса, как трудноловимый мизер.
— Ходи, — говорил Шут.
— В пичку пошел, — отвечал я.
— Покойничек в пичку, и я в пичку, — шутил Потап. Говорить можно первое, что приходит в голову. Слова ничего не значат. Лишь бы не было в них подсказки.
— Пичка, трефка.
— Пичка, пичка.
Милая моя пичка…
Пришел Шура Корсиков. Он улыбался, немного неестественно, но он всегда улыбался так.
— Выгнали меня, — сказал он.
— Не тебя первого, — выдал Тазик. Он не понимал, когда какие слова надо говорить. Шурик сел на стул возле стола и постучал по столу кистью. Кисть у него была мощная. Пальцы длинные. Так, как сейчас, стучал он ими тогда, когда ему не везло.
— Куда ты теперь? — спросил Тазик.
— Не знаю. По миру пойду. Он давно собирался уйти. «Надо выбирать, — говорил он, — уйти или учиться. Ходить в троечниках надоело, как недоумок какой». С тех пор, как он говорил, что надо выбирать (это он говорил на факультете, надо же такое, встретиться с Шурой в корпусе), не прошло и полгода. Губы у него были тонкие и ядовитые, ходил он в брюках с тонким ремнем, никто не ходил с таким ремнем, даже Шут; и штаны на Шурике сидели неважно — висели, как на чучеле. Одежда на нем вся была какая-то старомодная, может, поэтому и улыбался он как-то по старорежимному, как будто внутри у него что-то застряло; не в горле, а в душе. Он был нескладный, но какой-то очень приспособленный. Иногда ребята дурачились: садились напротив, локти на стол, кисти сцепляли, и — кто кого пережмет. Шурик мог покраснеть, но он не проигрывал.