Анатолий Курчаткин
Бабий дом
© А. Курчаткин 2017
* * *
1
Велика Москва. Боже, до чего велика она! И живи ты в ней хоть с рождения, а занесет тебя грохочущая подземка куда-нибудь в Свиблово, завезет скрипучий автобус в какое-нибудь Бескудниково, выйдешь на волю, оглядишься – да неужели это все тот же город, в котором судьбой досталось жить и тебе?
Но тот, однако, тот. Лезут вверх глыбы домов, блещут стеклом окон бетонные соты квартир в них – а там жизнь, люди там, счастье там и беды; все свое у каждого, и у всех одинаково. Дымят, жреческим фаллосом вонзившись в распахнутую небесную синь, трубы припавших к земле закопченными корпусами бессчетных заводов, хлопают широкими дубовыми дверьми, впуская-выпуская народ, респектабельно-суровые учреждения с неясного смысла аббревиатурным названием на черной доске – Москва дышит, Москва стучит своим многомиллионным сердцем, гонит по артериям алую кровь, возвращая по венам темную, выжатую, бескислородную… живет Москва. А год от рождества Христова идет то ли тысяча девятьсот семьдесят девятый, то ли тысяча девятьсот восемьдесят первый… но был ли он в самом деле, Христос, сын божий? А вот Революция была, и уж точно, что перевалила она на седьмой десяток и подбирается к его середине. И научно-техническая революция свершилась, спутники летают в небе, сделанные руками твари дрожащей – homo sapiens, холодильники урчат на кухнях, храня закупленные впрок продукты, воздух пронизан невидимой паутиной радио и телеволн, и «цветная» или «черно-белая», в зависимости от марки телевизора, Алла Пугачева поет пронзительно со всех экранов, для всех вместе и для каждого в отдельности: «Правы, мы оба правы!..»
Какой она была высоты, башня в Вавилоне, которой хотели дотянуться до неба? Сто метров, двести, триста? Уж до пятисот-то семнадцати, на которые взметнулась игла Останкинской телебашни, едва ли дотянулись вавилоняне…
* * *
Утро было как утро, самое обычное.
Серенький блеклый рассвет вливался через окно, в комнате стояли полупотемки, и Нина Елизаровна, проснувшаяся, как всегда, до звонка будильника, лежала на своем диване-кровати с открытыми глазами, смотрела через свободное пространство комнаты на безмятежное во сне юное лицо Ани, спавшей на раскладушке, расставленной на ночь подле обеденного стола.
«Ай, какие они вышли разные», – подумалось ей о дочерях. Она отвела взгляд от Ани, скользнула им быстро по кованому бронзовому подсвечнику с толстой витою свечой, так удачно оживлявшему ту, дальнюю стену за столом, перевернулась на спину, и взгляд ее уперся в нависающую над диваном-кроватью свирепую медвежью голову с переброшенным через нее ружьем. Ружье было старой работы, с ложей, инкрустированной серебром, и Нина Елизаровна знала, что оно придает этой их затрапезной, малюсенькой современной квартирке, обставленной стандартной, ширпотребовской мебелью: громоздкий платяной шкаф, уродливо низкий сервант, бездарно плоскогрудый книжный шкаф, тонконогий журнальный столик с двумя примитивными креслами возле него, – придает этой их квартирке некий налет не то чтобы роскоши или изысканности, но, во всяком случае, необычности, нестандартности – вот как.
Странное, неизъяснимое удовольствие доставляли ей эти короткие минуты перед звонком будильника. Она оглядывала комнату, забираясь взглядом в самые дальние ее уголки; с каждым гвоздиком, вбитым в стену, с каждым ввернутым шурупчиком были связаны свои воспоминания, и они грели ее. Ей нравилась ее квартирка, нравилось, как там оживляет дальнюю стену подсвечник, как облагораживает общий вид квартиры медвежья голова с ружьем… Одно ее раздражало – лежащая посередине комнаты вверх дном голубая умывальная раковина, которую нельзя было затолкать никуда в угол, потому что все углы были заняты мебелью, нельзя даже убрать под стол, потому что тогда нельзя было бы приставить к нему вплотную стулья, – и Нина Елизаровна старалась во время этих утренних оглядов не смотреть вниз, на пол.
Резкий, пронзительный звонок будильника раздался, как всегда, неожиданно. Будильник стоял на столе, дотянуться до него, нажать на кнопку, чтобы оборвать звонок, сподручнее всего было бы Ане, но она лежала себе и лежала, без малейшего движения, будто и не сверлил над ней воздух пронзительный звонок.
– Аня! Аня! – прошептала Нина Елизаровна со своего дивана. – Ну, нажми же! Бабушка проснется.
Аня со стоном приподняла голову и тут же повалилась обратно на подушку:
– О-ой, сейчас!..
Нина Елизаровна вскочила с постели, прошептала гневно:
– «Сейчас» твое!.. – дошлепала до стола и зажала звонок. – Совсем о других лень подумать. Бабушка сегодня до трех часов не спала!
Аня снова попыталась оторвать голову от подушки, и снова у нее ничего не вышло. Лишь протянула все так же:
– О-ой!..
Дверь, ведущая в смежную комнату, открылась, из нее вышла Лида и быстро прикрыла дверь за собой. Она тоже еще, как и мать, была в ночной рубашке.
– Не «ой», а раньше, моя дорогая, нужно приходить домой! – не заметив складности своей речи, по-прежнему гневно и по-прежнему шепотом сказала Ане Нина Елизаровна.
– Стихами ругаетесь? – сонно, потягиваясь, спросила от двери Лида.
– Какими стихами? – не поняв, повернулась к ней мать. – Бабушка там проснулась, нет?
– Раньше еще, – ответила Лида. – Я ей уже судно давала. Через вас только выносить не хотела, чтобы не будить.
Аня между тем оторвала, наконец, голову от подушки и села на постели.
– О-ой!.. – все так же протяжно проговорила она. – Кто это придумал, чтобы на работу так рано?
– Девять часов – рано? – сказала Нина Елизаровна. – Ну, моя дорогая!
– Так сейчас-то семь еще.
– Ложиться вовремя – и семь часов будет не рано, – направляясь мимо старшей дочери в соседнюю комнату, проговорила на ходу Нина Елизаровна. – Не болтаться неизвестно где до часу ночи!
– Да ну а когда же «болтаться», как не в восемнадцать лет? – останавливая мать движением руки, тихо, так чтобы не услышала Аня, сказала Лида.
Нина Елизаровна не приняла ее шепота.
– И в тридцать, как я понимаю, – ответила она громко, – тоже не поздно.
Парализованная мать в соседней комнате, бабушка ее дочерей, не спала, и Нина Елизаровна могла позволить себе говорить во весь голос.
– А что про пятьдесят скажешь? – с вызовом, не дав сестре ответить, выкрикнула с раскладушки Аня.
– Аня! – останавливая ее, проговорила Лида.
Нина Елизаровна уже открыла дверь в соседнюю комнату, переступила даже за порог – и вышагнула обратно.
– Я за тебя еще в ответе пока. Ясно? – тяжело, придавливающе глядя на Аню, всем тем же гневливым тоном сказала она. – А матери ты не судья. Ясно? И чтоб в последний раз слышала!
Она зашла в комнату и с силой захлопнула за собой дверь.
– Что ты суешься не в свои дела? – упреком, но и мягко вместе с тем сказала Лида младшей сестре.
– А что она не в свои?
– Ох, Анька!.. – Лида вздохнула. – Ты же ей дочь, не она тебе. Понимаешь, что такое материнское чувство, нет? – И махнула рукой. – Нет, не понимаешь еще.
– А ты-то откуда понимаешь? – как уличная, спросила Аня.
Лида помолчала немного.
– Просто я уже не маленькая. Оттуда.
– И я тоже уже не маленькая. Чтобы за каждым моим шагом следить. – Аня отбросила одеяло и встала с раскладушки. – Ничем дурным я, к твоему сведению, не занималась.
Лицо у Лиды враз так и вспыхнуло любяще-любопытствующей улыбкой:
– А чем? Чем ты занималась?
Аня пожала плечами:
– Стояла в подъезде здесь.
– Целовалась?
На лице у Лиды была все та же любяще-любопытствующая улыбка, и Аня отмякла, быстро подошла к сестре, заговорила торопливо:
– Слушай, мне кажется, ужасно меня любит. Краснеет. Хочет поцеловать – и боится. Смешно! Двадцать два уже, взрослый такой, армию отслужил, а боится. Пришлось самой действовать.