Литмир - Электронная Библиотека

Верона пришла в лощину первой. Она была рада, потому что и хотела прийти первой. Девушка подстегнула коров, свернувших было с проселка на густую траву, и погнала их наверх, в можжевельник, в общинный лес, чтобы оттуда видеть внизу всю ложбину, чтоб видеть все: и клонящееся к закату солнце, и пастухов, и коров, которые вот-вот появятся, и она будет уже не одна.

Верона высмотрела себе местечко, — огромную, будто распухшую, каменную глыбу. Ее обращенный к ручью бок был закопчен пастушьими кострами. Возле скалы темнело большое огнище. Пепел уже развеяло ветром. Валяются лишь черные угли, обгорелые сучья да плоские камни, натасканные пастухами.

Верона легла на скалу, подперла подбородок ладонями и стала смотреть вниз, в ту сторону, откуда и сама пришла, будто кого-то поджидала.

Корова с телкой бродили поодаль. Звяканье их колокольцев порою тонуло в шуме близкого леса.

— Рано я пришла… — проронила она и положила голову на теплый от солнца камень.

От огнища пахнет дымом.

Вон летят шесть ворон. Нет, это не вороны, они не каркают, да и маленькие какие-то. Это — галки. Какая между ними разница? Наверно, никакой. Когда галка состарится, она превращается в ворону. Голос у нее делается хриплым и более громким. Так оно и есть, не иначе…

Лощина пуста. Лишь ручей журчит да телка издали гремит жестяным колокольцем. Верона лежит на разогретой скале. В душе у Вероны — ни страха, ни горечи. Одиночество не наводит на нее ужаса, не рождает в ней чувств, какие она испытывает дома, в избе. Лес на нее не валится, к скале ее никто не приковал, и можно дышать легко и беззаботно.

Фьюи, фьюи!

Два пронзительных свиста и такое же пронзительное эхо. Оно замирает, замирает…

Верона вскакивает и приподымается на цыпочки. Вскинула правую руку и несколько раз нерешительно помахала. Туда — сюда, туда — сюда, мол, она слышала, хорошо слышала, но пока что не видит. В глазах ее — ожиданье. Полные губы блестят.

Фьюи, фьюи!

Черная корова, черная с белыми пятнами.

Верона наперед знает, что сейчас покажется вторая, а с ней и теленок. Потом появится Михал, тоже в черном и белом.

Фьюи, фьюи!

Это он. Стоит там в белой рубахе и черных штанах. Он, потому что никто не умеет так свистеть, и ни у кого нет таких коров, как у пастуха Михала. Ах, Михал, что за парень, что за удалец! Он любит оповестить о своем появлении, далеко окрест дает людям знать о себе. Вот и сейчас он широко расставил ноги и так хлестнул бичом, что гул прокатился по лощине. Теленок струхнул, задрал хвост и стремглав кинулся наутек — подальше от шума, от грохота.

— Ого-го! — откликается Верона со скалы, нагретой солнцем. Чтобы Михал знал, что она здесь, что она пришла первая, как обещала утром.

Михал знает это и без ее клича. Скалу видно с проселка и Верону на ней — тоже. Но парень не торопится. У него этого и в мыслях нет, такое не пристало его молодечеству. Вразвалку, с ноги на ногу, направляется он совсем в другую сторону, не туда, где высится каменная глыба, подкопченная пастушьими кострами. Он то и дело останавливается, щелкает бичом — просто так, для собственного удовольствия, — и слушает, как всякий раз в еловом лесу будто что-то всплескивает и вскипает.

— О-го-го, о-го-го!.. — Скала манит, скала зовет, и путь Михала описывает дугу. О стаде он не тревожится. Оставляет его у ручья, а сам идет дальше.

Ну вот! Он стоит перед скалой, точно перед памятником. Верона опустилась на колени и улыбается. Вызывающе и властно. Это та самая улыбка, которая пугает мать. Должно быть, Михал тоже ее боится, потому что лицо у него застывает. Он рад бы улыбнуться, рад бы, но перед Вероной не смеет. Кнутовище плотно прижато к телу. Точно ружье у солдата. Кажется, он способен простоять так годы. По крайней мере, вид у него такой.

Вихры приглажены кое-как. Посередке еще куда ни шло. Заметны даже следы гребня, зато сбоку торчат, что иглы у ежа. Торчат и красные уши. Лицо широкое, с широким ртом.

Холщовая рубаха не застегнута. Да и не на что ее застегнуть. Пуговиц нет. Весь он какой-то запущенный, расхристанный. Сквозь черную штанину просвечивает колено, — не сегодня-завтра там будет прореха величиной с монету. А левая штанина разодрана снизу чуть не до самой лодыжки. И стянута проволокой, зачинена кой-как.

Лихой молодец! Он стоит под скалой, а Верона глядит на него сверху, — орел, да и только, истинное дитя гор, кисуцких лесов, кисуцкого неба!

Он не смущается, не робеет и глядит неподвижно в одну точку лишь потому, что не знает, что сказать. Та, на камне, лишила его слов. Кажется, будто у ее лица, глаз и чудной улыбки есть руки, и они выхватывают слова у него из горла. Если б он хоть мог отвести от нее глаза! Нет, он не смущается, не робеет, просто он боится, а чего — сам не знает. Смелость покинула Михала, его молодечество обвито чем-то мягким и теплым, похожим на Веронины руки. Смелость нужно призвать, приманить. Нужно вскинуть бич и лихо щелкнуть позади себя, чтобы всплеснуло, вскипело эхо меж черных елей.

И он щелкнул.

Над лощиной словно прокатилось эхо далекой грозы.

— Разведем огонь! — кричит Михал. Босой ногой он сгребает черные угли и обгорелые сучья на огнище.

Верона смеется.

— Я принесу хворосту. — И он бежит вверх по склону.

В ложбину не спеша входят чужие коровы. Пастухи покрикивают, щелкают бичами, но никто не умеет делать этого так, как черный Михал.

Михал остановился у вывороченной с корнем ели. Тут хворосту нет, давно весь высбирали на костры. Надо идти выше. Но Михал не двигается с места. Он рад, что убежал от скалы и от той, что стояла там на коленках. Он наслаждается свободой, которую ему даруют тени елей и побуревшая, отдающая кислым хвоя, осыпавшаяся на землю.

Он садится.

По невидимой тропке шествуют рыжие муравьи. Навстречу им — другие, они уклоняются, избегая столкновения. Собственно, это даже не шествие, а бег, муравьиный бег. Видимо, что-то их гонит… Одних — туда, других — сюда, и ни один не передумает, не вернется с полпути, а упорно движется в одном направлении. Они огибают камень, могли бы миновать и сучок, довольно-таки громоздкий, если бы взяли на четыре пальца правее. Но нет! Они ползут через него рьяно и победоносно и вроде бы даже не замечают, что сучок преградил им путь. Сучок напоминает Михалу о том, что нужно набрать хвороста. Он и лапника наберет, потому что костер должен быть высоким. Высоким! И гореть долго, до самой темноты. Зачем? Этого он не знает. Так полагается, так заведено, как заведено у рыжих муравьев скитаться по невидимым тропинкам.

Поднимаясь в гору, он собирает все, что попадается под руку. Ему не лень нагнуться даже за самой крохотной веточкой, с которой не осыпалась еще сухая хвоя. Они хорошо горят, потрескивая и разбрасывая искры, с ними весело сидеть у костра.

У него уже целая охапка. Сложив хворост кучкой, Михал идет выше. Все собирает и собирает. Он уже не идет, а летит, скачет, перемахивая через молодые елочки, точно олень, и что-то гонит и гонит его еще дальше.

Еще, еще! Чем больше — тем лучше. Чтоб костер был высокий, чтоб горел до самых сумерек. Пастуший костер в сумерках красив. Он освещает скалу, а над лощиной тем временем опускается тьма. Он освещает лицо Вероны. Костер красив, но Веронино лицо еще красивее.

Еще, еще! Чем больше — тем лучше.

Михал запыхался, дышит раскрытым ртом. Дышит часто-часто, и горный воздух омывает ему легкие, придавая еще больше сил и свежести.

Еще, еще!

На вырубке, уже зараставшей молодыми елками, нарезал свежего лапника. Пастушеский костер взметнется столбом дыма. Вся лощина увидит, что костер под скалой развел Михал. Михал с Вероной. Увидят и пастухи, и возчики, что едут с бревнами из казенного леса. Все увидят его костер, и эта мысль согревает Михала. Он улыбается своим широким ртом и наконец пускается в обратный путь. Бегом, вприпрыжку, что шалый козленок. Вниз, вниз, чтоб поскорей быть возле камня. Там — она. Без нее ему тоскливо. С охапкой хвороста и толстых веток он теперь бежит, не останавливаясь, минуя кучки собранного сушняка, который не уместился в его широких объятьях.

97
{"b":"577216","o":1}