Литмир - Электронная Библиотека

— Сидят, греются на солнце, как ты на своих камнях. Пара черных, с белыми пятнышками на шее. — Мать высматривает голубей, да не видать их — нету, летают где-нибудь над полями.

— Белые, черные. — Он недовольно махнул рукой и вошел в дом, пригнув голову под низкой притолокой.

— Ух, и голодный же я, ей-богу, голодный! — Он разводит руками, уже сидя за столом, и оборачивается к входящей в избу матери. Потом опускает руку, ощупывая стол в поисках ложки. Он нашел ее и сегодня, только лежала она не на обычном месте, а посредине. Он даже удивился. Схватил ее, широко размахнулся, словно веля матери молчать.

— Не-е, не подсказывай мне ни словечка! — Лицо его похорошело от возбуждения, он подпер щеки кулаками и втянул запахи кухни — запахи обеда. — Ага… это… ничто другое, только молоко — молоком пахнет! Галушки будут! — воскликнул он и просительно обратился к матери: — Мамка, полную-преполную миску налейте мне. Уж как я люблю галушки с молоком! Верно я угадал? Будто увидел глазами.

От него, от его слов веяло простодушием, простодушием и теплом. Так веет с полей на исходе весны.

Для него было игрой — угадывать, какую еду приготовила мать. И мать принимала эту игру. Бесхитростное материнское сердце радовалось, что сын прогоняет окутывающую его темноту. И пускай она так и не понимала до конца, что же составляет это в жизни слепого, что вызывает у него смех, удовлетворение, но все же она была недалека от истины, угадывая скорее сердцем, чем умом, все эти мелочи, незначительные мелочи, мимо которых прочие люди проходили бесстрастно, не замечая и даже не видя их.

Но сегодня, когда небо расцвело ясным солнцем, а каменистая земля, укрыв свою нищету под зеленым покровом, погрузилась в святой покой, в материнском сердце поселилась темнота, худшая, чем во взоре сына. Потому-то она нерадостно ответила ему:

— Правда, правда.

Адам приметил эту горечь. Вытянутой руке уже нечего было искать, и она как-то страдальчески опустилась, тяжело упала на стол, — большая, жилистая, сильная и жесткая рука, и силы покидали ее. Слепой сжал кулак, пытаясь удержать их, и от этого боль отдалась во всем его теле, но он ничего не мог поделать и истекал бессилием.

Мать молча поставила перед ним розовую миску с молоком и галушками, не пожелав, однако, как обычно, чтоб он ел на здоровье. Слышно было лишь тиканье маятника да тяжелое дыхание Адама. И Адам, склонившись над миской, начал через силу есть.

Ложка не звякает — глухо постукивает. Миска оловянная, вот и звук такой — оловянный, бесцветный, однообразный.

И время тянется так же бесцветно и монотонно.

И в этом времени — двое людей.

Мать и сын.

— Адам!

Это раздалось неожиданно. Сын перестал есть, но головы не поднял, не поняв материнского голоса.

— Яно жениться собрался.

— Жениться? — В вопросе не было удивления, только страх, пока еще невысказанный, скрытый. Какое-то предчувствие, что порядок жизни в доме изменится, что кто-то перевернет его и установит свой, новый, по своей воле.

— Да, жениться собрался. — Дрожащий голос матери укрепляет в сыне мрачные опасения. Он уже хотел спросить: «А со мной что будет?» Но вдруг его охватила жалость. Слова не шли, костью застревали в горле.

Материнские шаги, шорох ее одежды. К нему приближается! Словно несет в себе тяжкие слова, слишком тяжелые, чтобы они могли долететь до него издалека. Адам ощутил ее руку, ее тепло на своей голове. Мать взяла его в свои бездонные объятья, руки двумя змеями обвили шею, а в ухо его продирался голос:

— Не отдам тебя, не отдам! Они хотят из дому прогнать тебя, в слепецкий приют засадить, будто в темницу, только я не отдам тебя… ты мой, ты мой большой слепыш… ты мой… — Звенящий голос расщепился, обмяк и затих печальной песней: — …ты мой…

Адам с красным лицом вышел во двор, но направился не по тропинке к своим камням — палка его застучала в сторону дороги. Он прошел через распахнутые настежь ворота, воткнул палку в землю. С изгороди вокруг широких капустных грядок и небольшого лужка со старыми сливами и огромной елью, обрубленной чуть не до самой верхушки, снял пояс и подпоясался. Туго, как кисуцкий возчик, едущий свозить лес с гор, затянул ремень. Взял висевшую рядом с ремнем цепь, перекинул через плечо, а толстую веревку, свернутую кольцом, надел на руку.

Нащупал толстое топорище, заткнул топор за ремень и, вооружившись еще киркой, ступил на проселочную дорогу.

И она поглотила его целиком, даже шапки не видно было. Лишь изредка выныривает он. Идет, невидимый, по глубокой расселине, вырытой и промытой вешними и осенними водами, которые текли по ней, как по руслу настоящей реки, и уносили с собой и добрую мягкую землю с пашен, и мелкий камень, — чтоб на горах его поменьше оставалось и чтобы он не изводил людей, — и этой мутью поили ненасытную Кисуцу. Она проглатывала ее, как собака — муху, но ей все было мало. После дождей на дне проселочных дорог оставались лежать большие круглые каменья. Обмытые водой, они сверкали на солнце.

По такой дороге и брел Адам. Дорога поднималась вверх, туда, где виднелась вершина горы с темной макушкой. То была роща.

Вот Адам виден уже во весь рост. Он шагает прямо, с сосредоточенно трагическим выражением лица, которое всегда выдает слепых, потому что смотрят они ни влево, ни вправо, а прямо перед собой, и лица у них напряжены. Это они ищут и ловят звуки, чтобы читать по ним, как по книге.

И походка у Адама, как у всякого слепца — небольшие, частые шажки; есть в этой походке что-то механическое.

Адам свернул уже с дороги на тропку, ведущую прямиком к роще, и шел хвойным ерником.

Ерники, ернички на горах кисуцких! Не леса, не пашни, — лужайки без кустов терновых, без груш диких. Рябина здесь не алеет, не цветет боярышник, не родит даже дикий крыжовник. Только там, где смежаются ерники с лесом — редкие поросли можжевельника.

Знакомы эти места Адаму, он тут каждодневный гость. Палка его не стучит, хоть и тычет он ею вправо — влево. Острие палки мягко погружается в податливые пучки травы. А он идет себе и идет, знай шагает, и по лицу его ничего не прочтешь. Ни по мертвым глазам.

Под башмаками зачавкала вода. Это Адам идет через мочажину, через трясину, которую сушит и не высушивает солнце, и, когда на нее ступает нога человека, она вздрагивает и прогибается, словно резиновая. А он идет себе, знай шагает, размеренно, будто заводная машина. И усталость его не берет, и дыхание все такое же ровное.

Под ногами уже не трава, а толстый и мягкий ковер из мха. Это роща подает знак: «Я уже близко, Адам, совсем близко — ты по мху ступаешь. Мох мой мягкий, словно пух. Иссиня-зеленый! Ах, Адам, до чего же я забывчива! Откуда тебе знать, что такое — иссиня-зеленый? Прости, если можешь». «Прощаю тебя, прощаю, забывчивая роща!» «Спасибо, Адам, ты добрый человек». И роща замолкает. Слышно только ветер, скользящий по макушкам елей.

А Адам все идет, все шагает. Подымается уже на вершину, крутую, будто кровля.

Пахнет можжевельником.

Пахнет можжевельником, а он идет между его кустами, шагает без устали, ни на что не оглядываясь. Как и его отец. Только отец идет вперед, нагнув шею, точно бык.

И вот Адам останавливается.

Палка клюнула и попала в яму. Яма — это язва в земле. Края ее присыпаны щепой и комками глины. Кто-то вырвал у земли пень с корнями, да и спрятал куда-то. Вокруг много таких ям, а подальше белеют еловые пни. Так, так. Лес вырубили, свели, и теперь корчуют. Потом эту землю распашут. Испокон века повелось так на Кисуцах. Эта вырубка на совести у Адамова отца. Ну и пускай он держит ответ сам перед собой. И будет держать. Хотя ему что! Совесть у него, как мешок без дна, — все в нее уместится. Так, так… Отец купил лес, зимой ели вырубил, зимой же и продал, а слепой сын корчует пни. Грех останется в семье.

Возле белеющего пня Адам скинул с плеча цепь, снял с руки моток веревки, вытащил из-за пояса топор и опустился на колени. Ощупал землю вокруг пня, обошел его кругом на коленях; корень, торчащий над землей, обрубил, другой поддел топорищем и выдернул, вытащил с силой из земли. Мелкие корни оглушительно трещали, словно зажженная смолистая лучина.

85
{"b":"577216","o":1}