— Уи-и-и! Бах!!
— Пулеметы, ко мне! — Кляко держал над головой руку с роковым пистолетом. Подошли солдаты с пулеметами, пришел и Лукан. Кляко сказал: — Мне нужно еще двадцать человек. Пока не придут русские танки, мы должны держать под угрозой немецкую роту. — К Кляко присоединились двадцать молчунов. — Фельдфебель Чилина!
— Здесь!
— Занять круговую оборону! И быстро! Мы идем! За мной!
Кляко бросился вперед и побежал, и кусты царапали его лицо, как царапали обер-лейтенанта Грамма. Но Кляко упорно мчался вперед, бежал навстречу какому-то героическому поступку, который ждал его впереди и который позволил бы ему заглянуть в глубину своей совести и почувствовать глубокое удовлетворение.
— Растянитесь цепью. Мы пойдем в атаку! — закричал он, оборачиваясь, и снова побежал, боясь, что не прибежит вовремя, что все там впереди сделает за него кто-то другой.
— Ребята! Такие-сякие, вы слышали? Круговая оборона! Ясно вам? Стрелять во фрицев, ни на шаг их не подпускать! Ясно? А если русского солдата увидите, не стреляйте, а кричите: «Свои!» Все ясно?
— А если мы танки увидим?
Фельдфебелю пришлось посмотреть вверх на длинного солдата, который наклонился к нему.
— Тихо! Никаких вопросов! А вы, пан поручик, если вам угодно, со своими солдатами отправляйтесь вон на тот участок. — И Чилина показал на горы. — А вы, — обратился он ко второму — пан поручик, займите вот этот участок! — Чилина обвел рукой западную часть горизонта. И третий офицер тоже подчинился ему.
— Ах вы такие-сякие, ну и дела! Слушаются меня!
Рядом взревели танковые моторы. В той стороне, куда ушел Кляко, послышались частые выстрелы.
Солдаты словацкой сводной батареи расположились широким кругом. Земля дрожала.
— Ребята! Вы там слишком густо лежите. Идите сюда, вас трое, — позвал Чилина, а когда батарейцы приблизились, сказал: — Вы будете моими связными. Ясно? — Он сел на лафет третьего орудия. Глаза его остановились на убитом командире железной роты. Долго смотрел Чилина на белый лоб Грамма, хотел понять, что еще надо сделать, чтобы выполнить боевое задание. Но лоб был безнадежно мертв. «Хорошо я придумал насчет связных! Сам не знаю, как до этого додумался. Свыше осенило!»
— Как, ребята, закурим?
— Ну… — неуверенно ответил рябой солдат, а Чилина никак не мог вспомнить его фамилию. Но лицо было такое знакомое… Боже, ведь он вез в своей повозке снаряды. Эх… И когда Чилина предложил молчуну сигарету, у него дрожали руки.
Дрожали руки и у молчуна Виктора Шамая, потому что под ногами дрожала земля. Тут раздвинулись кусты. Пришлось стиснуть зубы и выстрелить. Но он промахнулся.
— Nicht schießen![63] — заорал немец, замахал винтовкой и кинулся к Виктору Шамаю. Но слева от молчуна выстрелили, и немец упал.
В той стороне, где был Кляко, лаяли пулеметы.
В кустах перед Шамаем кто-то бежал. Молчун отбросил пустой магазин, вставил новый, прицелился, и руки его уже не дрожали, ибо много секунд прошло с тех пор, как он перестал быть ребенком.
ЧЕРНЫЕ И БЕЛЫЕ КРУГИ
Рассказы
МЕРТВЫЕ ГЛАЗА
На пятнистом камне сидит мужчина. Гранит играет свежими красками, будто его только что доставили из каменоломни. А вот грани на нем уже стерлись, как и на всяком камне, отданном на волю ветра, дождя и неуемных человеческих рук.
У мужчины лицо ребенка, и это детское выражение останется на его лице навсегда, как родимое пятно. Даже когда он состарится. Детское лицо покроется сетью морщин, и это будет страшно.
Он улыбается приятной, немного изумленной улыбкой, широко раскрывая глаза, и смотрит прямо на солнце, словно это просто зеркало, висящее в жаркой тени.
Смелый, видать.
— Солнце! — восклицает он низким голосом, и камень под ним вздрагивает. Потом он подымает руку с растопыренными пальцами, ловит что-то, ловит страстно, наполняя пальцы беспокойством своего большого детского сердца. Рука кружит в воздухе — сначала терпеливо, потом отчаянно борясь с пустотой, и бессильно опускается на колени.
— Адам! — зовет женский голос.
Адам будто и не слышит. Смотрит вверх и размышляет — как это получается — светит на небе всего одно солнце, а греет так сильно? Так оно и есть, знать-то он это знает, только высоко оно очень, и дотянуться до него невозможно. Мать ему это сказала. И еще сказала, что солнце желтое.
— Желтое, — улыбается Адам земле. Или своим коленям?
— Адам! — снова раздается сердитый женский голос.
«А какое это желтое?» — Глаза его блуждают, ищут чего-то. Но ничего не находят, а сердитый голос матери не оставляет в покое, — от него не отмахнуться, — и Адам поднимается.
Он любил сидеть здесь на своих камнях за амбаром, и тропинку сюда протоптал. Вот он идет по ней, семенит. Палкой с железным острием на конце простукивает перед собой землю — справа, слева, шаг — детский шажок, и входит на подворье.
— Слепыш! Обедать! Ну же! — надсаживается в крике, мечется мать и, подавшись вперед, кулаками сучит в воздухе, словно гвозди заколачивает. — Ох, крест мой тяжкий, наказанье мое. — Платок у нее сбился на лоб. Она выпрямляется, поправляет платок, волосы, повязывается. Ее худое лицо пылает, глаза мечут ядовитые стрелы.
— Грелся я, на камнях пригрелся. — Голос Адама ласков. Он добродушно и легко выкладывает эти слова и, чтоб душу свою выпустить подальше из мрака, взмахивает свободной рукой, добавляя: — Здесь, за гумном. Солнце там припекает, а мне нравится. — Голос его заполняет и двор, и материнское сердце, и оно смягчается, оттаивает.
Она подходит к сыну.
Адам, хоть и незрячий, видит все, — ее торопливые шаги, озабоченное лицо, перечеркнутое робкой улыбкой. Сердце велело ему вытянуть руки — он вытянул. Велело смеяться — засмеялся и так ждал ее — свою мать.
— Ах ты, мой большой слепыш, — проговорила мать, стыдясь за свою вспышку. Она хотела было повести его через двор, но он запротивился:
— Я сам, мамка! Сам пойду! — И — палкой вправо, влево, тюки-тюк! И пошел быстрей, а палка застучала дробнее. Но вдруг лязгнула, попав на камень, и мать даже вздрогнула, прижала руки к груди.
Прибавляется камней…
Тюки-тюк!
Тюки-тюк!
Руки ее прижаты.
Никак не привыкнет мать к этому стуку. Сколько лет прошло, а так и не привыкла. Пугает он ее. Пугает и стук маятника стенных часов. Проснувшись ночью, прислушивается она, и чудится ей — то слепой сын ходит с палочкой по комнате — тюки-тюк, словно нет для него места в ее доме.
А это часы на стене тикают.
«Господи, может, и правда нет для него места в доме?» — подумала мать, когда сын остановился у порога и обернулся к ней.
В страхе подняла она руку для сотворения креста, но не перекрестилась. Сын смотрел на нее так пристально, что она не отважилась шевельнуть рукой. Он бы увидел. Слепой, а увидел бы…
— Видали, мамка, как я хожу! Как с глазами. Порой мне кажется, будто у меня и вправду есть глаза. — В радостном порыве он затопал ногами, похожий на танцующего медведя, которого приводит сюда цыган на храмовый праздник и берет пятак за показ. В Адаме и в самом деле есть что-то от медведя. Рослый, крепкий, как ствол здорового векового дерева. Чуть склоненный вперед, он будто прислушивается к чему-то.
А мать все стоит на дворе, пригвожденная к земле невеселыми мыслями.
Адам родился на седьмой месяц после свадьбы и, как потом выяснилось, слепой.
— Бог нас наказал, — сказала она тогда мужу, и муж молча кивнул.
В тягостном молчании зрела мысль, что они вместе понесут этот тяжкий крест. И они несли его. Шли годы, мальчик рос, окруженный любовью, которая должна была умерить ему его темноту. Потом родились еще двое детей, и с той поры слепой первенец рос уже сам по себе, создавая в себе свой собственный мир. Слепота постепенно оттесняла его в сторону, так он и жил, ничего ни от кого не требуя — ни милосердия, ни утешения. С годами у него прибавлялось сил, он мужал, и одиночество удручало его все больше. А люди так интересно умели рассказывать! Он не навязывался им, поняв, что они в нем не нуждаются. Но беда, если кто заговаривал с ним, неважно — по-хорошему или со злом! Сердце у Адама начинало колотиться от счастья, он льнул к любому и за людской теплотой побежал бы на край земли.