Суслик ждал долго и, чем дольше он ждал, тем больше терзался сомнениями. Он был бессилен перед ними и машинально ковырял кастетом кору молодого каштана. Внезапно раздались шаги. Тук-тук… Женские шаги. Немецкая речь. Суслик выругался про себя. «Не одна, ее провожает какая-то старая ведьма. А вдруг это вовсе не жена Киршнера? Вот было бы шикарно!»
Женщины шли вдоль забора. Остановились у калитки.
«Она!»
У Суслика замерло сердце.
Женщины говорили по-немецки. Он ничего не понял. Вторая наконец ушла.
«Слава тебе, господи!»
Звякнули ключи. Суслик затаил дыхание. Ключ нашаривает замочную скважину. Резкие металлические звуки. Они вонзаются в Суслика раскаленными иголками. Он осторожно делает шаг. Калитка открывается. Опять резкие металлические звуки. Суслик делает второй шаг. Тук-тук-тук! Суслик уже стоит перед калиткой. У него ноет все нутро. «Господи боже, почему дорожка такая длинная? Лис! Шеф! Ночь! Калитка! Все восхитительно, таинственно! Где-то поют».
— Ир зон!
И тут Суслик увидел скелет. Он светился в кромешной тьме призрачным зеленоватым светом. Суслик оцепенел. Скелет светился, не отбрасывая лучей. Суслик застонал.
И тут раздался вопль. Протяжный, сразу оборвавшийся вопль. Что-то упало. Скелет все еще светится. И вдруг зеленые кости исчезли. Кругом тьма. Кругом ночь.
На улице раздается крик. Кто-то бежит по асфальтовой мостовой, кто-то бежит по цементной дорожке к калитке.
— Суслик!
— Лис!
Лис перелетает через железную сетку ограды на тротуар и просит тихим голосом:
— Подожди, подожди меня…
Суслик держится за калитку. Он не в силах ответить Лису.
— Она жива? — наконец тихо спрашивает он.
Суслика бьет дрожь. Он дрожит, как свая под напором буйных вешних вод.
МОЛЧУНЫ
Виктор Шамай был из молчунов. Справный хозяин в родной деревне и отец двух детей, он стал ездовым второй батареи. Служил под началом фельдфебеля Чилины. Во второй батарее было много молчунов, пожалуй, добрая половина, и все родом из Восточной Словакии. Они безропотно подчинялись приказам, делали все, что положено, но упорно молчали, так что батарея походила больше на тайное общество, чем на воинскую часть, которая шла на фронт с четырьмя орудиями, оптическими приборами, цветными флажками и километрами черного кабеля, и, по мнению командира полка и командира батареи, ей предстояло героически отличиться на поле брани.
Виктор Шамай вез трех убитых.
— Виктор, возьмешь с собой убитых! — приказал Чилина.
— Пускай их в мою повозку погрузят, — ответил Виктор. Хотя ему и хотелось спросить: «Почему я?» — он предпочел сказать: — Пускай их в мою повозку погрузят.
Ведь Чилина был фельдфебель.
Шамай не дотронулся до трупов. Он провел ладонью по плащ-палатке и нащупал с одной стороны головы, с другой — ноги.
«Хорошо еще, что они лежат ко мне ногами, — сам не зная почему, подумал он удовлетворенно. — Это хорошо. — Он хлестнул коней. — Будто у себя дома, в своем хозяйстве. Ей-ей!»
Батарея выступила из разбитой деревни в открытое поле. Вокруг все было еще замерзшее, обледенелое, но Шамай знал, что здесь плодородная, черная земля, и старался уверить себя, что он дома и едет на своей телеге в город. Он посмотрел на звезды, они мерцали так же, как дома. И небо такое же темно-синее, и темнота такая же. Уршула и Урна тащили повозку. Это были першероны, и им дали человеческие имена. Дома лошади, хоть и без имени, тоже хорошо работали, у них были такие же широкие, округлые крупы. Когда батарея придет на огневую позицию, он напишет жене, пошлет поклоны детям, деду и знакомым. «Почему «огневая» и почему «позиция»? Там стоят и ведут огонь». Неуклюже и медлительно работала мысль, останавливаясь на всем, что он видел вокруг, что испытывал, поэтому он и молчал сейчас, твердя про себя: «Дорогой муженек, тысячу раз кланяюсь тебе, и береги себя, и да сохранит тебя господь бог от всякого зла и спасет, а я буду на тебя радоваться, и дети будут радоваться. В это воскресенье были мы в церкви, и я заказала мессу, молилась, чтобы ты вернулся к нам цел и невредим, а отец капеллан — теперь у нас новый — сказали, что это мало чему поможет. Но мессу отслужили. Хочу надеяться на лучшее. Я было захворала и пролежала три дня…» Дальше Шамай не выучил, не захотелось. Не такое уж хорошее было письмо. Все о болезнях. «А я отпишу ей, что мы на фронте. Нет, не стану писать. Перепугается еще. Много ль бабе надо — враз испугается. Если напишу, что теперь мы идем на фронт и впереди зарево видно, что это самый фронт и есть, она до того перепугается, что все денежки на мессы просадит. Нет, лучше уж так: дескать, живу хорошо, скоро нас отпустят домой. А еще кланяюсь тебе, и деду, и всем нашим соседям, и всем нашим сродственникам, и, как положено, приготовься к моему приезду, потому как я, сама увидишь, вернусь, но пособие пока себе через нотара[13] выхлопочи, а на мессы больше тратиться не смей, стоят они дорого, а денежки нужны в дому, как соль. Я уже скопил двести сорок военных марок. Привезу деньги домой, потом обменяем их на наши кроны. Это мое жалованье, а покупать мне здесь нечего, и табак выдают, одевают и обувают, а троих у нас уже убило… Нет, нельзя об этом писать. Мы все живы и здоровы. Напишу, что одного у нас ранило, вот и все. Он поправится, ногу ему только повредило, и все завидуют, потому как в армию он не вернется, а которые говорят, что и пенсию еще получит. Вот видишь… Это здорово — чистые денежки в дом каждый месяц…»
Словно неуклюжие ночные птицы, со свистом и грохотом пронеслись над батареей снаряды и разорвались в разбитой деревне. Полоска света впереди сузилась, рассыпавшись мелкими блестками. Треск пулеметов приблизился.
Батарея вошла в лес.
В деревьях тихо гудели отзвуки боя, шедшего где-то впереди.
Батарея остановилась, по цепочке передали: «Привал десять минут. Курить осторожно. Мест не покидать». Приказ дошел до последнего солдата, дальше передавать было некому, но он должен был все это громко повторить. Команда доставила удовольствие, и потому ее произносили ясно, слушали внимательно каждое слово. Солдаты уже и так закурили. Поручик Кляко отстал от батареи и с удовольствием затягивался. Солдаты забирались в повозки, зажигали сигареты под брезентом, за щитами орудий или прячась за деревьями.
Надпоручика Гайнича, прежде чем отдать команду, долго мучило раздумье. Они везли с собой убитых. Может, поторопился он, приказав взять их с собой? Он хотел похоронить их на передовой, на своем, словацком кладбище. Только бы не среди немцев! Нет, нет. Он и сейчас был против этого. «А если на передовой? Это выглядит красиво, патриотично и, пожалуй, даже оригинально, но как отнесутся к этому солдаты? Солдаты будут смотреть на могилы, и могил будет все больше, а живых все меньше. Свое самостоятельное словацкое кладбище будет расти. Командир полка весьма прозрачно намекнул, что личный состав батареи пополняться не будет. Не лучше ли вернуть повозку с убитыми в разбитую деревню, послать с ними нескольких солдат и достойно похоронить погибших? Но непременно где-нибудь отдельно, в деревне, где их убили, а не с немцами. Это единственный населенный пункт в окрестностях. Можно послать туда поручика Кляко, тогда на душе у меня будет спокойно. Но я уже позаботился о месте для этой канальи. Он отправится прямо на наблюдательный пункт. Христосик не в счет. У Чилины и без того будет хлопот полон рот, у каптенармуса — тоже. И из унтеров никого нельзя послать: они заодно с солдатами, а сейчас самое время дезертировать…» Потом Гайничу захотелось покурить. Он остановил коня и скомандовал Кристеку:
— Привал десять минут. Курить осторожно. Своих мест не покидать. — По мере передачи команды то там, то здесь начали вспыхивать огоньки, — Осторожнее! Что еще за фейерверк?
Огоньки исчезли.
— Где повозка с телефонами?
— С теми, пан надпоручик?
— С теми, — повторил он, и у него мелькнула мысль, что живые избегают говорить об убитых.