Она заплакала.
— Собачья жизнь! — загудел Кландух, потому что терпеть не мог женских слез. Взял со стола курево, спички и вышел.
Ночь была теплая.
Роса холодила босые ступни, но ему не до того — он не чувствовал росы и не замечал, что вышел босой. Повыше дороги у Кландуха сложены бревна, и он поспешил туда, посидеть, подумать.
«Ну, и как обстоят дела твои, Кландух? — спрашивает он и сам же отвечает: — Плохо! А началось все с того, что лошадь сломала ногу. Потом уж пошло одно за другим. Заложил землю, взял ссуду, но довершила все ярмарка в Чадце. Лошадей-то я купил дешево, две тысячи даже остались. А если б я покупал их сегодня, спустя год и два месяца? Осталось бы целых три тысячи, а то и все четыре. Только в хозяйстве без лошадей так долго не обойтись. Выходит, промашка не в этом. В чем же причина, что все идет прахом? Взять хотя бы лошадей. В чем дело? Скоро лошади, глядишь, совсем цену потеряют. Но не лошади тут виной, это уж точно…» Аккуратно укладывает он слово к слову, любуясь их смыслом и порядком, в котором они уложены. До чего хорошо они все объясняют и рассказывают ему. Это начало Кландух знает чуть не наизусть — ведь последние недели ничем другим и не занимается.
— А как же дальше?
— Надо бы хуже, да некуда. Лошадей я купил, дешево и хорошо купил, да, видно, не надо было их покупать…
Тут Кландух замолкает — охота ему удержать мысль и слова, чтобы хоть минутку сохранить в себе такую же тишину, какая стоит кругом в эту ночную пору. И он начинает крошить табак. Стебельки покрупнее отбирает и кладет обратно в пачку, лежащую на колене. Когда цигарка уже горит, слова сами вырываются одно за другим, а он прислушивается — будто оцепенев, сам не свой.
— Заработки пропали нынче, и торговцам возчики не нужны, а те, у кого парная упряжка — и подавно. Дешевле взять с одной лошадью. Да теперь и не возят столько товара из города, сколько прежде возили, два года назад. Если и дальше так пойдет, совсем возить перестанут. Кому нужен товар? Кто его купит? На какие деньги? И лес не возят. Лежит он, готовый, на вырубках, а который и на корню стоит, вон и у меня сколько сложено перед домом, а какой толк? Добрых полгода уже не видать возчиков с лесом, — мимо моего дома ни один не проезжал, да и на шоссе не видно было. А камень? И до него никому дела нет, не нужен он людям, камень-то. Что же им нужно? Похоже, что ничего, вовсе ничего. Вся долина словно задремала и околевать собралась. Люди подохнут, лошади, все… Вот птицы, те… те, пожалуй, переживут это наваждение. Они мухами кормятся, мухами и жуками. Но когда перемрут люди, то, пожалуй, не станет ни мух, ни птиц. Точно! Ведь мухи держатся только там, где есть люди и скотина…
Кландуху стало зябко.
Озябли ноги, и кажется, будто со всех сторон подступает холод.
А ночь — теплая.
— Заработков нет, а лошади стоят в стойлах. Задавай им корм, носи каждый день, пользы же от них никакой. Эх, не надо было покупать их… — Тут он решительно замолкает и крошит табак с таким ожесточением, словно решил растереть его в пыль. — Лошади не виноваты. Они не виноваты, — вслух убеждает он себя, отгоняя слова, которые просятся на язык. Слова эти греховны, и он боится их. Лошадей проклинать Кландух не будет. Ночь не услышит от него проклятий. Лошади — это святое дело, без них нельзя жить. Это внушил ему отец, старый Кландух — царство ему небесное! — это знал и он сам — его сын. Однако теперь… что же теперь?
— Лошади не виноваты! — Он упрям, как ребенок, и не хочет сдаться. Он не впадет в этот грех, нет, пускай хоть весь свет погрязнет в грехе… в Кландухе вдруг заговорила такая гордость, что спина выпрямилась сама собой, а в глазах засветилась решимость. Какая-то извечная сила, дремлющая в каждом человеке, пробудилась в нем и забурлила, заклокотала. Она взялась неведомо откуда и заклокотала так, что ничто на свете уже не казалось Кландуху страшным. Весь мир лежал перед ним, и Кландух смотрел на него сверху, как ястреб, высматривая добычу из-под облаков. А далеко внизу — какие-то фигурки. Это люди божьи, они мечутся, топчутся как-то неловко и бестолково. Словно цыплята, которые только что вылупились и начинают клевать. И было их — не счесть.
Кландух сжал губы.
Теперь это был человек, который знает, чего хочет.
Он вошел в хлев. На него пахнуло теплым и кисловатым воздухом. Кландух зажег керосиновую лампу с жестяным отражателем, — чтобы давала больше света.
Хлев — просторный, какой и должен быть у хорошего хозяина. Каменные стены блестят от испарений. Белая плесень крупной чешуей покрывает дубовые балки. Этой гнили на них столько, что они кажутся покрытыми березовой корой.
Трем коровам, телке и лошадям тут тесновато. Да еще в углу у двери закут, сбитый из досок, тоже прогнивших, заплесневевших.
Коровы лежат. Они повернули головы и безучастно уставились на огонь. Хозяина им не видно, его заслоняет тень отражателя. Им видна лишь рука, которая держит лампу. А глаза говорят:
— Ты пришел? Оставайся, а можешь и уйти. Как угодно.
Лошади поглядывают на ночного гостя искоса, недоверчиво. Их гладкая, красноватая шерсть блестит.
Кландух повесил лампу на балку и присел на скамеечку, на которой сидит жена, когда доит. Он глядел на лошадей и не мог наглядеться. Он был тут один, он мог досыта насладиться, любуясь их блестящей кожей, короткими сильными шеями и крепкими ногами. А едва зажмурил глаза, сразу увидел себя с ними в лесу, на Лазищах — они запряжены и тянут воз. Искры летят у них из-под копыт. Подъем здесь крутой, дорога плохая, размытая, но они идут так быстро, что дробный перестук копыт разносится далеко вокруг, телега скрипит и трещит под тяжестью старых елей, а он, Кландух, лишь подергивает вожжи и щелкает кнутом над их головами.
— Нно! Нно! Ну, ну, шевелитесь, еще немного, ну!
И они перебирают своими сильными ногами, головы наклонены почти до земли, с морд хлопьями падает пена.
Лошади мокры от пота.
— Нно! Нно! Вот-вот наверху будем, залетные! Нно! — радостно покрикивает он, тяжело дыша, потому что бежит рядом с ними, и пот льет с него ручьем.
— Тпру! — кричит он, хотя это и ни к чему, потому что лошади остановились сами. Они встряхивают головами, блестящая кожа подрагивает.
Его тоже бьет дрожь.
…Кландух возвращается к действительности. Его уже не знобит, но лоб у него мокрый. Он вытирает его.
— Кландух! Слышь, Кландух! Когда ты поедешь на Лазища? — спрашивает его кто-то, и он не может угадать, кто это. Словно сидит в нем второй Кландух, и тот, другой, боится, что уже не видеть ему Лазищ. Потому что этот голос насмехается над ним. Боится, по и насмехается.
— Хороши у тебя лошади, Кландух, и впрямь хороши. Ну и что? — В нем словно что-то захихикало. Неприятным, скрипучим, старческим смехом. Он заткнул уши, но хихиканье стало еще явственнее и страшнее. В его всплесках тонула гордость Кландуха, и та извечная сила, которая дремлет в каждом человеке, не клокотала больше в его жилах. Он сидел, словно больной, — уронив голову, тяжелую, как камень, раскрыв рот.
— Лошади ни в чем не виноваты, лошади ни в чем не виноваты. — Слова падали из раскрытого рта, но в этом монотонном бормотании они были неразборчивы; однако само звучание каждого из них как бы предвещало беду.
Что-то нависло в душном и кисловатом воздухе хлева, давило на плечи и лицо Кландуха, Лошади тоже словно что-то почуяли. Они беспокойно, зло бьют копытами в настил. И стук этот глухой, словно выходит из-под земли.
Корова, лежавшая ближе к двери, облизывает мокрый камень. Язык у нее шершавый, шуршит по камню. Она повернула голову к хозяину: «Ты еще здесь? Нравится тебе здесь? Ну, что ж, сиди».
Коровы глупы.
На улице ночь, за оконцем темно.
Но вот начинает светать. Белесые пятнышки на окошке — это утро. А в хлеву горит лампа.
Кландух чистит коня, сам не знает зачем. Но надо что-то делать, чтобы убить ночь.
— Ничего я не придумал, — говорит он вслух без горечи. Он сдался, поняв, что ничего не придумает. Ни сейчас, ни через час. И, осознав это, отшвырнул скребницу, даже не взглянув, куда она упала. А, пускай… Подождем, — и добавляет с какой-то насмешкой и презрением к себе и ко всему свету: — От судьбы еще никто не ушел. И ты не уйдешь, Кландух, — засмеялся он и хитро погрозил кому-то, зная, что грозит самому себе.