– Кабы меня или товарища моего, – кивнул, спохватившись, на Ивана, – да такая красавица поцеловала!
– Целуют под венцом! – пробубнила та сквозь платок. Прищурились веки, залучились бирюзовые глаза, задурманили.
Иван смущенно помалкивал, Максим не мигая таращился на Пелагию, болтал без умолку и завлекал.
– Так пойдем под венец! – приосанился, ближе подступился к девке грудью, так, что та слегка отпрянула.
– Дьяк при остроге прежде был, а нынче помер! – громко и рассудительно объявила Капитолина, будто дело о сватовстве было решено.
Пелагия взглянула на Перфильева с грустинкой, тонкими пальцами развязала узел платка, обнажила лицо. Иван впился взглядом в ее губы. Они были красивы, под стать глазам, и он не сразу заметил коричневое пятно в полщеки, если не больше. В сравнении с тем, чего боялся, это уродство показалось ему пустячным. Не смутило оно и Максима: он с восхищением глядел на губы, будто нацеливался поцеловать.
Не заметив в нем перемены, Пелагия повеселела, неспешно повязала узелок, но уже не так, как прежде: теперь оставались открытыми губы и ровный, круглый подбородок. Чуть открылся любопытным взглядам край пятна на щеке.
Якунька Сорокин, как на торжке, внимательно осмотрел ее щеку и самонадеянно замотал головой, будто Пелагия поглядывала только на него:
– И ты меченая! Взял бы за себя, да двум меченым в дому тесно!
– Ну уж это кто кого метил! – девка блеснула рассерженными глазами и вскинула голову.
Максим, не оборачиваясь к изуродованному палачом казаку, обронил:
– Чья бы собака рычала.
– Меня – палач, а ее. Не к месту будь помянут! – набожно возвел глаза к потолку и перекрестился ссыльный. – Я, христа ради, безвинно принял муки на Москве!
– Безвинно ноздри не рвут! – огрызнулась Пелагия и горделиво скинула платок на плечи.
– Бывает, рвут! – ничуть не смущаясь, стал рассказывать Яков. – Ярмонка была. Иду я. Народу – ни ступить, ни протиснуться. Глядь, жеребец чалый на брюхе лежит. «Лежишь, ну и лежи», – думаю. Хотел переступить. А он как вскочит, как понесет, бешеный. Погоня то отстанет, то догонит. Наконец окружили, схватили за уздцы жеребца. «Спасибо, – говорю, – братцы! Спасли от смерти неминучей. Только трудами вашими не убился до смерти!» Ага! Поверили? Положили на козла, кнутами спину распустили, ухо отрезали как конокраду, мизинец отрубили как вору. Мало им – ноздри вырвали, в цепях, за приставами[2] на сибирскую службу привезли. Страдаю во славу Божью!
– Ты Бога-то не поминай всуе! – начальственно выбранил казака Максим. И вдруг спросил, удивляя Ивана: – А что, красавицы, пойдете ли с нами в Енисею венчаться?
Пелагия горделиво передернула плечами. Простодушная Капа оторвалась от квашни, стряхнула тесто с пальцев, плаксиво проревела:
– Коли хорошие люди замуж позовут – отчего не пойти!
Старый купец все помалкивал, все поглядывал из угла, одобрительно потряхивая бородой. Потом хмыкнул, крякнул и молча вышел, чтобы не смущать молодых.
После молитв и завтрака все прибывшие гурьбой отправились в острог, в съезжую избу. Хрустел под ногами свежий снег. Черная река неспешно несла студеные воды на полночь. Дышалось легко и привольно.
– Будто у них из стрельцов женихов нет? – безнадежно пробубнил Иван, едва они с Максимом вышли из избы. Удивлялся разумному товарищу: чего ради возле чужих девок вьется?
– Нет! – весело вскинул на него глаза Максим. – Их попутно с рожью купцы везли в Томский, тамошним казакам в жены. Нынче летом остяки Пегой Орды бунтовали. Нам не встретились, а других грабили от Нарымского до Кетского. Работные бурлаки перепугались, купчишек с товаром бросили. Стрельцы, по слезным просьбам, приволокли их струги сюда, а дальше вести некому. Да и поздно уже.
Искренне удивлялся Иван Похабов: когда только товарищ успел все вызнать. Максим же знай себе посмеивался над недоверчивыми расспросами:
– Заламывают купцы за девок по десять рублей. Говорят, по шести отдали в Тобольском курским купцам. Да потратились, приодели к зиме, кормили в пути. – Максим взглянул на Ивана пристально, вздохнул с тоской: – А ведь хороши девки. Меченка-то – пава! Какие же на Москве невесты, если нам таких шлют?
– Боятся, поди, меченых, – сипло пробубнил Иван, воротя глаза на сторону.
– Понравилась? – весело и пытливо спросил Максим.
– Еще чего? – смущенно вскинулся было Иван. Но, помолчав, согласился: – Хороша!
– А как рассорит нас? – стал смешливо подначивать товарищ.
– Еще чего! – угрюмо пробубнил Иван. – Добрый казак и за жену против товарища не возропщет. Не то что…
Они поняли друг друга с полуслова. Максим из сургутских сибирских родовых казаков. Иван саблей, кровью и кнутами с малолетства породнился с донскими станицами, вошел в их круг. Оба даже по виду отличались от ссыльных и приверстанных в оклады. Такие, как они, и тонули, и в петлях болтались с удалью. А уж за товарища готовы были идти хоть на плаху.
– Пусть будет промеж нас уговор: кого сама выберет, тот ее и возьмет. А товарищу не вредить! – сказал Максим, глядя на Ивана.
– Да она уже тебя высмотрела! – безнадежно отмахнулся он.
За ручьем курились землянки и балаганы гулящих, три островерхих чума пегих людей[3], что пришли сюда укрыться от врагов.
Казаки вошли в острог, как в колодец. По углам со стороны реки Оби были срублены две башни. Под ними избы в три потолка. Верха шатровые, крытые тёсом. Третья башня была со стороны Кети. Под ней – съезжая изба. Сверху караульный чердак. Между башнями поставлены острожины. К ним сложены поленницы в рост человека. Теснота требовала порядка. Выпавший за ночь снег был убран.
Седобородый приказчик уже поджидал казаков, сидя в красном углу. Возле него крутился вчерашний стрелец с выбритым лицом. Сгибаясь в низких дверях, енисейцы вошли гурьбой. Смахнули шапки, стали креститься и кланяться на образа. Чинно расселись по лавкам. Приказчик поглядывал на них с печалью и укоризной. Вместо приветственной речи взмолился:
– Уймите своего выкреста! Уши прогудел. Велит челобитную царю послать через тобольских воевод. У меня ни прочесть ее некому, ни отправить не с кем. Писана та челобитная русской речью да латинскими буквами.
– И когда успел настрочить? – удивился Максим. – Поди, Индию под царскую руку подвести сулит? – насмешливо взглянул на Ермеса, сидевшего особняком.
– Балаболил до полуночи. Спать не давал! – возмущенно вскрикнул стрелец. – Дай, дескать, ему рейтар да пушек, да денег.
– Грозил государевым словом и делом[4], а где приставов взять? – стал оправдываться старый приказчик. – Караульных – и тех не хватает. Все на службах. Вот Васька Колесников, с ночи еще не спал, но печь для вас натопил, – с благодарностью кивнул на проворного стрельца.
Тот, польщенный похвалой, с важностью добавил к сказанному старым приказчиком:
– Нынче тунгусы через Енисей переправляются, остяков воюют. Грозят Кетский острог разорить. Как лед встанет – хуже будет.
– А ты его в Томский отправь! – посоветовал Максим. – Там грамотных много, и заплечник[5] искусный. Прочтут и разберутся.
– Было бы с кем, – проворчал приказчик, успокаиваясь. – Енисейский воевода ждет вас не дождется. Той ржи, что была доставлена ему по воде в Маковский острог, тамошним служилым мало. А у меня ее хранить негде. Амбары подгнили и полны. По льду теперь всю зиму возить придется.
– Не наша вина! – загалдели казаки. – Месяц ждали инокинь. Без них воевода не пускал.
– И рожь есть, и кони, – продолжал жаловаться приказчик. – А сани старые, разбитые, придется вам самим делать их. Моим людям некогда. На коня по пятнадцать пудов грузить, не больше. Конь – не человек, он от натуги помереть может. А вам за зиму надо успеть две ходки сделать, – пытливо оглядел казаков. – А то и больше.